Вчера он снова вошел в ее жизнь; лучше бы ему не делать этого, но теперь уже поздно. Она не вынесет больше одиночества… Придется попробовать снова.
Приблизиться к нему. Понять.
Остановить.
Она поставила поднос на верхнюю ступеньку. Как натужно открываются двери в городских жилищах… откинуть полог было бы куда легче. Но Мильям уже привыкла.
Обычно она оставляла поднос с обедом в нише сбоку от дверей, накрыв горячее сложенным в несколько раз шерстяным покрывалом. Робни-сур никогда не обедал в определенные часы; Мильям и не знала, когда именно они обедают, он и Валар. Впрочем, Валар теперь появлялся дома еще реже, чем Юстаб… Иногда пищу приходилось забирать нетронутой. К этому Мильям привыкла тоже.
Здесь, на втором этаже, как обычно, было темно: муж почему-то любил наглухо закрывать оконницы. После яркого солнца снаружи Мильям почти ослепла; присев на корточки, нащупала нишу и поглубже задвинула поднос. Отняла руки и, еще не выпрямившись, услышала в наступившей тишине чье-то дыхание. Тоненькое. Девичье.
Раньше она вышла бы за дверь, не задумываясь, исчезла бы так незаметно, как только смогла б. Мало ли кому есть место в чужой мужской жизни: ей, Мильям, там места нет, а значит, их путям негде и незачем пересекаться. Но теперь все изменилось.
Не стала оборачиваться и тревожно спрашивать, кто здесь. Просто резким движением распахнула ближайшие оконницы. И только потом спокойно повернула голову.
Девушка была совсем юная, возраста Юстаб. Подсолнечными лучами она съежилась в комочек, зажмурилась, словно ночная птица. Потом, кажется, решилась взглянуть на Мильям — не поднимая покрывала длинных ресниц.
— Ты пришла к Валару?
Мильям старалась, чтобы ее слова прозвучали по-матерински мягко, но девушка вздрогнула, как от удара хлыстом. Ничего не ответила. Вроде бы кивнула.
— Как тебя зовут?
Полубеззвучно шевельнула губами; Мильям не расслышала, однако переспрашивать не стала. Рассмотрела подружку сына получше: густые косы, широкие скулы урожденной северянки, тонкие губки бантиком, маленький нос, брови вразлет и, наверное, потрясающей красоты глаза — но их гостья до сих пор так и не показала. И все-таки: что она здесь делает одна? Или Валар вышел ненадолго и сейчас вернется?
И точно: словно отозвавшись эхом на звук ее мысли, на внешней лестнице раздались шаги; обе женщины одновременно повернули головы к двери. В момент скрипа петель Мильям бросила взгляд на девушку и наконец увидела ее глаза. Яркие, восторженные, счастливые, распахнутые навстречу… и как в них на мгновение двумя искрами отразилось солнце.
— Привет, — сказал Робни-сур.
Закрыл за собой дверь. Улыбнулся — им обеим.
Паузы не было. Все острое, болезненное, несправедливое, неприемлемое проскользнуло неуловимо, черкнуло одной мгновенной искрой, которую Мильям тут же погасила, привычно, с давно выработанной сноровкой. И отозвалась тут же, почти без выражения:
— Здравствуй. Я принесла тебе обед.
— Это здорово. — Он обернулся навстречу девушке, подавшейся было к выходу. — Останься, Газюль, поешь с нами. Моя жена, Мильям-сури. Газюль, моя лучшая передатчица. Ну, что там у нас? Доставай.
Мильям наклонилась к нише; хорошо, когда есть возможность хоть на секунду укрыть лицо от чужих взглядов… Все в порядке. Эта девушка — еще одна из тех… сколько их было за все прошедшие годы? Она всегда старалась их не замечать. А хотелось бы знать, о чем они мечтают, глядя на него такими вот сияющими глазами… и получают ли хоть тысячную долю того, о чем мечтают? Может быть, тысячную — да. А потом…
Еще теплые, зернистые на изломе сырные лепешки. Кувшин, полный изжелта-белого густого кумыса. Дымящееся жаркое с самыми острыми приправами, за которые на базаре берут втридорога, ведь они не только придают пище жгуче-пряный вкус… Если Робни-сур хоть что-то понимает, эта девушка сейчас уйдет.
Но он никогда ничего не понимал.
— Вкусно, — с веселым удивлением сообщил он. — Вкусно, Газюль?
Большеглазая птичка коротко, испуганно кивнула. Кажется, она еще не успела попробовать ни кусочка. Робни-сур повел бровями, шутливо вздохнул и приказал: