— А что же делать?
— Я для себя это решила. Работаю на совесть и живу на совесть. И другим желаю того же.
«Она хорошая», — сказал я себе, и тут мы подошли к фабрике.
9
Веретена крутились, Дуся ходила между машин, ловко ловила и связывала оборвавшиеся нити пряжи. Я до сих пор ботинки толком завязывать не научился, один бантик освоил, а у Дуси руки как у пианиста — летают.
Я засмотрелся на ее руки, а потом стал смотреть на другой ряд машин. Здесь работала старая, усохшая, как сухарик, женщина. Она двигалась неторопливо, руки у нее были в тяжелых венах, но и она вязала узелки движениями неуловимыми. Дуся улыбнулась мне. Подошла.
— Ну, теперь видел, как мы работаем? — перекрывая шум машин, крикнула она мне.
Я кивнул головой.
— Пошли, провожу!
— А машины?
— Ничего, они умные.
Дуся вывела меня на железную лестницу.
— Спустишься на первый этаж и на выход. Не бойся, тебя не задержат.
Она улыбнулась, помахала рукой и ушла. Я не успел ей даже спасибо сказать.
В вестибюле увидал над входом «Молнию». Красными буквами было написано: «Приветствуем Евдокию Феклушину! Она работает за четверых!»
«Евдокия — это же Дуся!» — догадался я.
В проходной меня не остановили.
Я шел нога за ногу, разглядывая корпуса фабрик. Теперь это мой город.
В глаза бросилась запыленная вывеска: «Городской музей».
Я пришел к открытию, в одиннадцать часов утра. Высокая лестница круто уходила на второй этаж. Поднялся. Внутренняя дверь — нараспашку.
— Заходите! — сказала мне седая женщина в круглых, с железной оправой очках.
В просторной комнате на стене висел обломок бивня мамонта, под стеклом лежали какие-то черепки. Соха стояла. Дед Кондрат такой же вот землю пахал, когда мы в лесу жили. В углу была устроена каморка ткача. Между окон стояли стенды с фотографиями революционеров. Картина висела: рабочие, а перед ними царский генерал и казаки. Я обошел все стенды, прочитал все фамилии революционеров.
— А вон идет Иван Степанович! — сказала вдруг смотрительница музея и показала в окно.
Я посмотрел на улицу.
— Вон — лысиной блестит. Самый настоящий революционер, — сказала смотрительница с гордостью. — В большевистском комитете был, с Бугровым, с Барышниковым.
— А теперь? — спросил я.
— Теперь пенсионер. Он бодрый! Ведь в пятом году еще с казаками бился. В тридцатой казарме.
— Спасибо! — сказал я и бегом пустился по лестнице.
Но революционера на улице уже не было. Он, видимо, жил в каком-то из этих домов. Оглядывая улицу, я увидал памятник среди деревьев и прямоугольник фабричного двора. Фотографию этого места я только что рассматривал в музее.
«Двор стачки».
Вот здесь все и случилось когда-то. Не каменный рабочий, а живой, может быть Иван Степанович, держал красный флаг, генерал стоял перед толпой, набычив голову в папахе, у казаков в руках нагайки…
Два бесконечных ряда окон смотрели на меня. А тогда… они смотрели на рабочих, на революцию.
Я не удержался, подошел к зданию и потрогал рукой красные кирпичи. Пусть все знают: я тоже смогу постоять за общую правду, за народ.
На этот раз я себя не одернул. Это была не игра.
10
— А между тем пора писать сочинение на конкурс! — сказал я себе, открывая глаза, и объявил на весь дом: — Жизнь прекрасна и удивительна!
Да так оно и было. И снилось нынче что-то хорошее. Полежал, вспоминая. Не вспомнил. Выскочил из-под одеяла.
Я помню чудное мгновенье,
Передо мной явилась ты!
— Опять его раздирает с утра! — злобно шипела бабка. — Как пост, так он орать.
— Летом посты не главные! — крикнул я ей на кухню, на домашнем языке это называлось — отбрехнулся, и, набрав воздуха, сладкозвучно, под Козловского, закатился: — «Как мимолетное виденье, как гений чистой красоты».
Уж не знаю, противно ли я пел или не совсем противно, мне мой голос по утрам нравился.
Умылся, выдул кружку молока. Поддразнивая бедную мою бабку, влил в свою бессовестную глотку пару сырых яиц и, выдав пробную трель, проникновенно затянул любимое, непостижимо прекрасное для меня:
Выхожу один я на дорогу;
Сквозь туман кремнистый путь блестит…
— Господи, ну чего орет? — нарочито громыхала кастрюлями бабка. — Делать нечего — поди дров наколи!