Первое письмо Милены ко мне начиналось словами:
«Дорогой мой доктор!
Вы просите меня привести доказательства несправедливости по отношению к г-ну X., находящемуся в Велеславине. К сожалению, я могу вам представить лишь очень скудную информацию, соответствующую официальным источникам, хотя мне хотелось бы дать больше сведений. Я находилась в Велеславине с июня 1917-го по март 1918 г., проживала в том же корпусе, и единственное, что я могла сделать для несчастного, – это давать ему книги на время. В этом санатории ему было запрещено разговаривать с кем-либо, даже о пустяках и даже в присутствии дежурного наблюдателя. Если бы это было обнаружено, участники разговора были бы заперты на ключ, а дежурный – уволен бы».
Далее следует описание отчаянного положения находящегося в больничном плену человека. Там есть очень интересное суждение:
«Психиатрия – благодатная стезя для злоупотреблений. Каждое действие или слово пациента расценивается как ненормальное и служит орудием для мучителя. Я могла бы поклясться, что г-н X. мог бы жить в других условиях, но не могу привести доказательств».
Мои усилия по спасению г-на X. оказались тщетными. Но это было в дальнейшем. Последняя часть письма посвящена Францу, которого Милена обычно называла «Франк».
«У меня к вам большая просьба, доктор. Вы знаете, что я не могу жить, не зная, как дела у Франка. Он всегда говорит, что ему хорошо и что он очень здоров и спокоен. Поэтому, если вы чувствуете, что он страдает из-за меня, напишите мне об этом. Я не сообщу ему, что узнала это от вас, и буду спокойнее, если вы пообещаете мне написать. Не знаю, как я смогу ему помочь, но знаю, что как-нибудь помогу. Франк говорит, что все должны «любить вас, гордиться и восхищаться вами». Заранее благодарна вам и полагаюсь на вас».
Я не стал скрывать, что состояние Кафки резко ухудшилось. 29 июля Милена снова написала мне:
«Я в самом деле очень встревожена. Я не знала, что болезнь Франка так серьезна. Здесь он чувствовал себя хорошо. Я не слышала, чтобы он кашлял. Он был оживлен, весел и хорошо спал.
Ты благодаришь меня, дорогой Макс, ты благодаришь меня вместо того, чтобы упрекать за то, что я не приезжаю к нему долгое время, сижу здесь и только пишу письма. Я умоляю тебя – умоляю еще раз: не думай обо мне плохо, не думай, что я делаю только то, что мне легко. Здесь я разрываюсь на кусочки, все приводит меня в отчаяние (только не говори Франку!), и я не знаю, что делать, куда пойти. Но ты написал, что Франку необходимо получать от меня весточки, слышать что-то хорошее – действительно, Макс, это величайшее счастье, какое только может быть. Франк должен определенно куда-то поехать[36]. Я сделаю все возможное, чтобы это произошло, и если не будет другого выхода, я сама приеду в Прагу, и мы выдворим его оттуда, не так ли? И я надеюсь, что в другом месте ему будет спокойно и хорошо. Я – должна об этом сказать – сделаю все, чтобы увидеть это своими глазами.
История моего замужества и отношений с мужем слишком сложна, чтобы говорить о ней теперь. Слова слишком мало значат. Но я все время ищу выход, ищу решение, ищу доброе и правильное.
Пожалуйста, Макс, поверьте, что я хочу облегчить Франку страдания. Поверьте, что для меня это важнее всего в мире.
Вы сейчас находитесь рядом с ним и должны написать мне, если есть о чем. Вы будете правдивы со мной, не так ли? Мне сейчас немного легче, поскольку я пишу вам и уже не нахожусь наедине с собой.
Пожалуйста, когда вы вернетесь, напишите мне о том, как организовать переезд Франка, и дает ли врач надежду на то, что ему станет лучше. Главное – он должен уехать оттуда, и он сделает это, непременно сделает.
Приношу вам благодарность. Я на самом деле безмерно благодарна вам. Ваше письмо имело для меня большое значение. Простите меня за то, что я называю вас Максом – Франк зовет вас так, и я уже привыкла.
С наилучшими пожеланиями,
Милена Поллак».
В начале третьего письма говорится об одной из моих книг, которую Милена высоко оценила. Далее она продолжает (на чешском языке):
«Я потратила много дней и ночей, чтобы ответить на ваше письмо. Вы спрашиваете, как это Франк боится любви и не боится жизни. Но мне кажется, что дело обстоит совсем по-другому. Для него жизнь – это совсем иное, чем для всех остальных. Деньги, рынок товаров, иностранная валюта, пишущая машинка являются для него в высшей степени мистическими вещами (на самом деле так оно и есть, но только мы этого не ощущаем). Для него все это – загадка, к которой он относится совсем иначе, чем мы. Разве в его работе есть что-либо отличающееся от обычного занятия? Для него вся канцелярия – кроме его собственных обязанностей – нечто таинственное и замечательное, словно паровоз для маленького ребенка. Он не понимает простейших вещей. Вы когда-нибудь ходили с ним на почту? Он ходит от окошка к окошку, с трудом находит нужное, платит и получает сдачу. Он пересчитывает деньги и видит, якобы ему дали лишнюю крону, возвращает ее служащей. Потом медленно отходит, снова пересчитывает сдачу и уже перед выходом понимает, что крона, которую он отдал, не была лишней. Теперь мне приходится беспомощно стоять возле него. Он переминается с ноги на ногу и думает, как ему поступить. Возвращаться сложно – рядом с окошечком много народу. «Ладно уж», – говорю я. Он смотрит на меня с ужасом. Как можно не обращать на это внимание? Он страдает не из-за кроны. Это – незначительная потеря. Но как можно было допустить такое? Он долго говорит об этом, выражая недовольство. И похожие случаи повторяются в каждом магазине, в каждом ресторане, перед каждым нищим. Однажды он подал нищенке две кроны и захотел, чтобы она вернула ему одну. Она ответила, что у нее нет сдачи. Мы простояли там долгих две минуты, думая, как уладить ситуацию. В конце концов он смирился с тем, что подал ей две кроны. Но чувствовалось, что он был раздражен. И этот же самый человек без колебаний, с энтузиазмом, полный счастья, однажды дал мне двадцать тысяч крон. Но если бы я попросила двадцать тысяч и одну крону, и мы должны были бы разменивать деньги и не знали, где это сделать, тогда он бы был очень озабочен из-за этой лишней кроны. Его стесненность в отношении денег – почти такая же, как и стесненность в отношении женщин. Такие же страхи он испытывает у себя на работе. Однажды я телеграфировала ему, звонила, писала, умоляла именем Господа приехать ко мне на день. В тот момент это было для меня необходимо. Я заклинала и порицала его. Оказалось, что он не спал ночи напролет, мучил себя, писал самоуничижительные письма, но не приехал. Почему? Потому что не мог отпроситься на несколько дней. Он не мог сказать директору – тому самому директору, которого обожал до глубины души (на полном серьезе!) за то, что он умеет быстро печатать на машинке. Он написал целое письмо о том, что никак не мог придумать тот или иной повод, чтобы отпроситься. Он писал с ужасом: «Как можно лгать? Солгать директору? Это немыслимо». Когда его спрашиваешь, за что он любил свою первую невесту, он отвечает: «Она умела хорошо работать»