Фолкнер: очерк творчества - страница 8
В ту пору все казалось простым. За внешним контуром фолкнеровского мира, — а он действительно страшен: безумие, насилие, порок, извращения, смерть, — за всем этим отказывались видеть сколько-нибудь явную нравственную идею.
Склонность к прочтению Фолкнера в однозначных терминах "культа жестокости" оказалась весьма стойкой; даже в 50-е годы, в момент наивысшей точки славы и признания, все еще говорили, что для Фолкнера жизнь — это вместилище "подавляемых жестоких инстинктов".
Не подобное ли отношение, не эта ли близорукость оттолкнула Фолкнера от критиков? И не им ли он, в частности, отвечал во время одной из встреч в Японии: "Никогда не живописать зло во имя его самого. Зло следует использовать для того только, чтобы попытаться провозгласить некую истину, которая кажется вам существенной; бывают времена, когда людям надо напоминать о том, что зло существует, что надо от него избавиться, надо изменить положение; нельзя повествовать об одном только добром и прекрасном. Я думаю, что писатель — поэт или романист — не должен быть просто "хроникером"- ему следует внушать человеку веру в то, что он может быть лучше, чем он есть сейчас. Если перед писателем и стоит какая-либо задача, то она может заключаться только в том, чтобы сделать мир немного лучше… чтобы приложить к этому максимум усилий… избавиться от таких проявлений зла, как война, несправедливость. В этом — смысл писательского труда".[7]
Разумеется, такие признания многого стоят — особенно в устах писателя действительно жестокого, писателя, который положил массу усилий и таланта на исследование истоков и причин зла. Однако же никакой, даже и самый недвусмысленный тезис не может исчерпать богатства и сложности {художественного} мира. В толковании этого мира критике немало еще предстояло преодолеть трудностей и соблазнов.
Одно время казалось, что безумие фолкнеровских книг, исключительной тяжести эмоциональная атмосфера, окутывающая их, могут быть объяснены драматической историей Юга, его поражением в Гражданской войне, память о котором жила в сердцах южан долгие, нескончаемые годы. Тут уж вроде не надо было обращаться к прямым свидетельствам художника (хотя и их отыскать труда не составляет) — и без того вполне ясно, что истории, рассказываемые Фолкнером, герои, в них занятые, имеют к этой истории самое непосредственное отношение. Крушение старых рабовладельческих порядков и связанный с ними духовный и психологический комплекс запечатлены в живых судьбах йокнопатофских людей, в смене поколений- Сарторисов вытеснили Сноупсы.
Тут как раз и вспомним сборник, составленный Малкольмом Каули, — он расположил фолкнеровские рассказы и отрывки из романов в точном соответствии с этим историческим процессом. Ибо задача писателя состояла, по его суждению, в том, чтобы "повествование об этом округе, о Йокнопатофе, зазвучало, как легенда, как аллегория всей жизни глубокого Юга".[8] Трагизм же, безумие легенды объяснились тем, что Фолкнер, сам человек, кровью, духом, биографией, судьбой связанный со старым плантаторским Югом, с горькой неизбежностью осознавал: "Юг был подтачиваем изнутри" — системой рабовладения.
Идея, столь четко сформулированная М. Каули, была для своего времени вполне прогрессивна — хотя бы потому уже, что те, кто отстаивал ее, отказывались видеть в Фолкнере только апологета извращенных страстей, зла, жестокости. Все эти явления получили вдруг свое весьма реальное историческое истолкование. И самое главное — на Фолкнера впервые взглянули как на романиста {социального}.
Совершенно очевидно: не будь американского Юга с его драматической историей, не было бы и писателя Уильяма Фолкнера. И все-таки "южная",условно говоря, концепция была лишь вехой, необходимым противоречием на пути к истинному в нем. Ибо, останься Фолкнер на Юге, его тоже не было бы — как художественной величины мирового класса.
Сейчас-то ясно: многими показано и доказано, что Фолкнер замечательною силою своего таланта сумел с жестокой убедительностью раскрыть духовную трагедию личности в условиях буржуазного существования. И сохранить при этом веру в человека, удержаться от падения в безысходность. Точно об этом сказал советский критик П. Палиевский: "Фолкнер — безоговорочно национальный, даже местнический художник" — сумел стать художником "скорее общечеловеческим, медленно и тяжело доказывающим разобщенному миру свое с ним родство и важность человеческих основ".