Но в один прекрасный день колодезник вдруг встал, сходил домой за инструментами и, воротившись, приступил к работе. Да такое вытворять начал — уму непостижимо! Зашумела молва по всей округе:
— Вконец ополоумел! Воздух роет.
Любопытных набежало тьма, обступили лужайку, гогочут. Ан вскоре поумолкли, будто хохот в глотках застрял. Потому как видят: под ударами заступа от воздуха целые глыбы откалываются, сам же колодезник от земли кверху движется. И делает ведь, что обыкновенно делал, — кайлит, роет, сруб ладит, но сам меж тем все выше да выше забирается. Вот уже долбит облачные утесы, вот прошел плотные слои атмосферы, и на землю из небесного колодца посыпались сверкающие пылинки и осколки звезд. Уже почти и не разглядеть колодезника, темным комочком обернулся, но голос его люди услышали. Видно, там, наверху, захлюпало, зажурчало — вот на радостях колодезник и крикнул, по обыкновению, а крик эхом отдался в небесном колодце. Только что именно он крикнул — никто толком не разобрал.
— Чего он там кричал? Про что? — взбудоражились люди. Но как раз в этот самый момент колодезник пробил последний слой, оказавшийся тоньше пчелиного крылышка, дно небесного колодца разверзлось, и колодезник рухнул в космос. И полетел-помчался, сделавшись почти невидимым, пока не замерцал подобно народившейся звезде. И тотчас по колодезному срубу вниз к земле метнулся сполох необыкновенно яркого сияния, и луговые травы заискрились, точно россыпь изумрудов.
Люди закрылись руками.
— Полоумный колодезник, полоумный! — загалдели все разом.
А колодезник по сей день парит мерцающей звездой в небесных высях, пролетая галактики, солнечные системы, млечные пути, и знает он, где людям искать себе пристанище, если на земле водворится долгая тьма.
Возлюбленных у меня ровно семь.
Плечи костлявые, лицо лошадиное, характер сварливый — это первая. Что ни делаю, все не по ней. Работать мешает и сама же грозится: мол, вот увидишь, ничего из тебя не получится.
Вторая — крошка и пышечка, ей бы детишек побольше; улыбается при каждом удобном случае. А как славно поет! Петь она и умеет и любит.
Третья — худенькая, воздушная, сплошное очарование. Жить желает по совести. Сама ни разу не солгала и меня наставляет, чтобы говорил только правду. Да подчеркивает: не солгать, набрав в рот воды, — премудрость невелика.
Четвертая — писаная красавица. Я бы даже сказал, обольстительница, каких мало. Бедрами на ходу так и крутит. Выпить, поесть да потанцевать — вот и все, что ей надо. Все ей едино — бар, кабаре; не побрезгует и пивной. Но при этом никогда не пьянеет. Соберет вокруг себя разносчиков угля и знай хохочет, знай заливается. Прямо пышет соблазном. Ну, и угольщики, дело ясное, смеются в ответ.
Неговорливая, скромная, работящая — это пятая. Все порядок наводит и верит: вот в другой раз придет, а я вымыт, причесан и ботинки сверкают, как зеркало. Верит — ну несмотря ни на что. Печальная, с виду даже суровая, право слово — аттическая вдова.
Шестая — фривольница. Все бы ей нежиться, все бы гулять да танцевать до упаду. Или носится как заведенная, пока не посмотрит во всех кинотеатрах все фильмы. Однако и к птичкам неравнодушна. А зацветут, бывало, деревья, так она часами в саду просиживает. И меня уговаривает: надышись, дескать, светом, воспари над землей и шагай, едва ее касаясь.
Седьмая вечно одета в черное. Не помню, чтобы хоть раз она улыбнулась. Замкнутая и все о душе моей печется. Предостерегает и поучает. Да наставляет, чтобы хранил им всем верность, всем моим семерым возлюбленным.
А я — изменяю им.
С первой бездельничаю, не улыбаюсь второй, третьей лгу, допьяна напиваюсь с четвертой, пятую неизменно шокирую хаосом, назло шестой ненавижу цветы, а седьмая напрасно твердит, чтобы я всех любил.
Та, костлявая, — понедельник, крошка-пышечка — вторник, совестливая — среда, сластолюбица — четверг, вдовушка — пятница, фривольница — суббота. А не улыбается никогда — воскресенье.
Вот возьмут да изменят они — что-то будет!..