Миг еще – и нет волшебной сказки,
И душа опять полна возможным.
Но и миг – это много. В его мимолетное теченье возникает, успевает возникнуть связь между отдельным сердцем и всей вселенной – надо только любить. Кто влюблен, тот космичен. И самое поразительное, самое глубокое здесь именно то, что в мгновенье влюбленности индивидуализирующая сила любви неразрывно сливается с чувством вселенности, с ощущением всеединства. Возникает переход от грандиозного общего к этой частной искорке данного, зажегшегося сердца.
Какое счастие: и ночь, и мы одни!
Река – как зеркало и вся блестит звездами,
А там-то – голову закинь-ка да взгляни:
Какая глубина и чистота над нами!
Вот сознаешь недосягаемость этой звездной высоты, чувствуешь безмерность мира, глубину и чистоту превыше взоров человеческих, – и прямо от этой бесконечности, не нарушая, не оскорбляя ее, переходишь к конечному, к этой женщине, которая идет рядом с тобою; и, в безумном упоении чувствуя в сердце от мирового моря идущий прилив любви, говоришь ей этот вечный бред:
Я болен, я влюблен; но, мучась и любя, —
О, слушай! о, пойми! – я страсти не скрываю,
И я хочу сказать, что я люблю тебя —
Тебя, одну тебя люблю я и желаю!
Почему одну тебя? Почему безграничность, в которой я только что витал, навеяла на меня ограниченное? почему из всех желаний, из всех женщин мира избрал я только тебя и в нечто одинокое заключил вселенную, которую я только что ощутил в своем восторге? В этом и есть тайна любви. Бездонная, беспредельная в своей сущности, она в то же время проникает к одному сердцу и в нем заключает все. Она вводит макрокосм в необъятную душу микрокосма. И оттого среди зрелища природы будет всегда звучать призыв к ней, только к ней – определенной, единственной, незаменимой: о, где же ты?
Вот месяц всплыл в своем сияньи дивном
На высоты,
И водомет в лобзанья непрерывном.
О, где же ты?
Вас не поражает неожиданность перехода. Ведь здесь не может быть отчетливой связи, логики (ее вообще нельзя требовать от Фета, как и от узорных сплетений, в которые сходятся тучки, облака, строя в небесной высоте «белый мой город, город знакомый, родной»). Здесь не переход, а порыв, и объяснение он может найти себе только психологическое: в эти мгновенья влюбленности ничто не чуждо душе, ничто не далеко, все связано, все понятно.
И тогда ничто не может затаиться в сердце:
Когда все небо так глядится
В живую грудь, Как в этой груди затаится
Хоть что-нибудь?
Тогда поэт не может молчать, не станет, не умеет. Но этот мотив признания, высказанного чувства, совершенно заглушается у Фета все тою же, более существенной для него, более святою молитвой молчания. Сердце так полно, что в минуту свидания ни о чем нельзя говорить. Я тебе ничего не скажу. Было бы кощунственно прерывать это безмолвие, и не нужно речей, ни огней, ни очей. Он для песни своего влюбленного сердца слов не находит, он «путается» в них, и опять лишь какие-то тени слов, гармонирующие с оттенками чувств, какие-то «полувздохи» и «призраки вздоха», какие-то неуловимые намеки могут дать смутное понятие о той внутренней музыке, которая беззвучно дрожит в его душе. Что ж удивительного, что «счастья взрыв мы промолчали оба», что «странно мы оба молчали и странней сторонилися прочь»? Только потом, когда она, возлюбленная, уйдет, когда я останусь один, тогда вернется ко мне дар слова (дар ли это?) – и я буду
Шептать и поправлять былые выраженья
Речей моих с тобой, исполненных смущенья,
И в опьянении, наперекор уму,
Заветным именем будить ночную тьму!
Соловей поет над розой, но «молодая владычица сада» молчит – она только дышит, только благоухает, и, безмолвная, она красноречивее поющего соловья. Это потому, что
Только песне нужна красота,
Красоте же и песен не надо.
Оттого Фет и был такой поэт, который не очень дорожил поэзией. Она была для него соловьем, а не розой – истинную ценность он приписывал одной лишь последней. Хотя не только из природы, но и из поэтов черпал он поэзию, хотя он и понимал, что, когда самое счастье давно утонуло, тогда лишь песни плывут да венки, что жизнь перестает жить, а поэзия бессмертна («этот листок, что иссох и свалился, золотом вечным горит в песнопеньи»), – но, умиленный, коленопреклоненный, стоял он исключительно перед красотою в ней самой. И это он предложил такой глубокий вопрос: