— Ну и что? Мало ли за что царица может жаловать великими милостями.
— Нет, государь, в пытошной мы всё вызнали, на какого пищаль готовилась. Под кнутом да щипцами калёными всё рассказали голуби. Всё.
— А кого пытали?
— Ну наперво самого доносчика Давыдку-лекаря, а потом и Ивашку Орла.
— И что ж бояре приговорили?
— За такие страшные вины и воровство бить кнутом Ивана Нарышкина клещами жечь и смертию казнить.
— Да ты что, Иван Михайлович? Нарышкины родня царствующему дому, а ты «клещи, кнут», да ещё и смерть. На это моего позволения не будет.
— Фёдор Алексеевич, но нельзя того попускать, чтоб на жизнь твою зло умышляли.
— Нет, нет. Я не Иван Грозный и быть таковым не хочу. Не хочу. Мне противно сие. Вы приговорите — и в сторону, а грех, а кровь на мне, на царе останется. Я против.
Так и не смог уговорить Милославский своего царствующего племя юшка, а ведь как всё хорошо задумано было. Чтобы добраться до царицы Натальи, надо начать с её братцев, тем более что они болтуны изрядные и шутники. А любую шутку на дыбе можно и государственное преступление очень даже просто перелицевать.
Однако не таков был боярин Милославский, чтоб начатое не докончив бросить. Столько часов просидел в пытошной нагляделся страданий, наслушался рыданий и воплей, что доси в ушах стоят. И всё зря? Нет уж дорогой Федечка.
Иван Михайлович пошёл к сёстрам царя, они с полуслова поняли дядю. Софья Алексеевна пообещала:
— Уломаем, Иван Михайлович, братца. Не беспокойся, утвердит боярский приговор. Никуда не денется.
И вечером в верхней горнице сестрицы навалились на братца:
— Федя, ты молод и не понимаешь, чем это грозит.
— Будь жив отец, разве бы он не послушал бояр. В Думе ведь не все дураки. Фёдор.
— Но я не хочу с крови начинать, — отбивался юный Царь. — Как я потом Наталье Кирилловне в глаза смотреть стану, если её единокровного брата казню?
— А что делать, Федя? Ты царь и себя должен беречь, несмотря ни на какие жертвы.
— Вы что из меня второго Святополка Окаянного[19] хотите сотворить? Не выйдет, Софья. Марфа[20], Дуня, разве я не прав?
Марфа с Евдокией пожимали плечами, кивали на старшую сестру — Софью, мы, мол, как она.
Недооценила Софья Алексеевна своего брага, которого за глаза «дохликом» звала из-за его беспрерывных болезней. Он уж с четырнадцати лет ходил, опираясь на палку. Но в этом неожиданно завязавшемся семейном споре упёрся накрепко.
— Казни над Иваном Нарышкиным не быть! Пока я жив, не быть! — И даже палкой своей пристукнул.
Кое-как согласился он на ссылку, да и то на недалёкую, не дальше Рязани, хотя Софья настаивала на Сибири или на худой конец на Пустозерске.
Но Милославский с думным дьяком Ларионом Ивановым составили приговор так, что в нём были оставлены и пытки и казнь смертью.
— Пусть Ивашка подрожит со страху малость, — говорил Милославский. — А ты створи после этого долгую вымолчку, дабы он в порты наложил. И лишь после прочтёшь ему государеву милость со ссылкой в Рязань в Ряский город.
Иван Кириллович Нарышкин сразу догадался, когда, воротившись к карете, не застал своего держальника на месте, что подкоп идёт под него. И поэтому не удивился, когда за ним явились стрельцы во главе с сотником и повели его в Кремль к Грановитой палате.
— По чьему велению? — спросил сотника Иван Кириллович.
— Повелел сие князь Долгорукий по указанию государя.
«Врёт, сукин сын, — подумал Нарышкин. — Скорее всего государь и не знает об этом». Но сопротивляться не стал, зная, что этим можно лишь усугубить вину. Какую? Он ещё не знал, но уже догадывался что вины ему придуманы.
«Ничего, сестра не даст в великую обиду, чай, всё ж царица».
И вот он в окружении стрельцов у крыльца Грановитой палаты. Из палаты вышел «старый хрыч» Долгорукий Юрий Алексеевич и с ним дьяк Иванов с трубкой пергамента в правой руке.
Долгорукий хорошо знал Нарышкина, но дабы всё выглядело пострашнее, начал с вопроса:
— Это ты есть Ивашка Нарышкин?
— Да, — отвечал арестованный. — Я есть боярин Иван Кириллович Нарышкин.
— Отныне ты не боярин, а злодей. — И, полуобернувшись к Иванову, сказал: — Читай, дьяк, приговор.