Протерев глаза и сказав себе, что и жизнь так же мимолетна, она выпрямилась и медленно открыла крышку рояля. Внутри лежала завернутая в кружевной платочек динамитная шашка. Голондрина завороженно рассматривала ее и в ужасе и восхищении думала о том, как слаженно цепляются друг за друга зубчики тайных колес жизни: ее отец годами хранил взрывчатку дома; ее музыкант, любовь всей ее жизни, оставил ей несколько шашек готовыми к взрыву; а теперь вот ее бывшие поклонники, словно наивные приспешники смерти, любезно подсобили с последними приготовлениями к роковому шагу. Любовь невольно помогала ей умереть.
Вдруг она увидела, что от станции к ней бредет отец с лампой в руке. Чтобы он опять не перепутал ее со своей дорогой Элидией, она поспешила поздороваться.
— Доброй ночи, папа, — сказала она.
Усатый дежурный по станции изумился, сдержанно ответил на приветствие и спросил, что она тут делает в такой час. «Я уж было думал — контрабандисты, когда повозку увидел», — сказал он.
— Простите, сеньор, — смутилась она. — Я выполняю обет, данный отцу.
Старичок напомнил, как опасно в городе по выходным, и предложил побыть с ней. Она попросила его уйти, потому что дело касалось только ее и ее отца. Дежурный удалился в нимбе зеленого света лампы, ворча себе под нос, что в этом чертовом селении все с ума посходили.
Оставшись одна, Голондрина дель Росарио прочла «Отче наш», тихо перекрестилась, достала из-за пазухи коробок, зажгла спичку, прикрыла огонек сложенной прозрачной ладонью и поднесла к шнуру — запах жженого пороха моментально вызвал в памяти новогодние праздники в селении. Она дождалась, чтобы черный шнур хорошо разгорелся, и закрыла крышку. Жить ей оставалось ровно пять минут. По позвоночнику зазмеилась ледяная судорога. Будто готовясь к самому важному выступлению в жизни, она разгладила складки на платье, выпрямила спину и мягко положила пальцы на клавиши. Заря незаметно стлала по земле необъятный покров света.
Словно звучный стеклянный озноб, заструилось первое арпеджио. Прозрачные ноты трепетали в воздухе и разлетались по колоссальному амфитеатру голубого свода зари. Окоченевшие пальцы сперва двигались неуклюже, но потом Ноктюрн Опус 37, ее самый любимый, зазвучал все яснее и громче в холодном утреннем воздухе.
На фоне рассвета, словно перед экраном гигантского синематографа, Голондрина дель Росарио была тапером первым творениям мира — когда-нибудь, вычитала она где-то, фильмы станут звучать, обретут цвет и размах, как сама заря. И все же сквозь потоки слез, бегущие по уже ангельскому лицу, она видела на огромном круглом экране и воплощала в музыке не громокипящее сотворение новой вселенной, а горестное, окончательное сокрушение мира, высеченного ударами молотов. Словно мираж длиною в горизонт или последнее адское видение, вне времени и пространства перед ее расширенными от ожидания смерти глазами разворачивалась картина полного и бесповоротного разрушения этих жестоких белых равнин, где самые чистые мечты о равноправии оказались растоптаны угнетением и несправедливостью, этих Богом забытых селитряных краев, где вера и надежда безумно кружили под солнцем, пока не испустили дух, напившись собственной серной мочи.
Под музыку Шопена, все более выразительную под стать молчаливому пробуждению пустыни, она видела, как сыплются камни с отвалов последних гнусных шахт, тает дым заводов и один за другим умирают покинутые лагеря, выстроенные из цинка. Рядом с рушащимися бараками она видела, как гаснет огонь паровозов, бессильно спадаются мехи в кузницах, ржавеют наковальни в мастерских и зарастают страшные горы щебня, в которые голые по пояс щебенщики с закатывающимися от усталости глазами запускают огромные грубые лопаты — в каждую помещается целый шар земной щебня, — а в древки лопат глубоко впечатаны душераздирающие следы их цепких пальцев. Она видела, как разбираются лавки-пульперии, разрушаются пышные дома управляющих и приходят в запустение маленькие мощеные площади, где веселые оркестры из пропойц-музыкантов играют польки и пасодобли, мазурки и марши, а младшая дочь кабатчика с лентами в волосах и ослепительной, как селитра, улыбкой смотрит на белобрысого тарелочника, который у них обедает и оставляет ей любовные записочки под уксусницей. Она увидела, как проваливаются крыши филармонических обществ, куда шахтер после целого дня упорной долбежки породы приходит, окатившись из ведра и обкорнав ногти ножиком, в двубортном костюме и щегольски заломленной шляпе, приходит танцевать в белоснежных перчатках — не такой уж он изысканный, просто не хочет, чтобы красавицы, сладостно раскачиваясь на волнах вальса, почувствовали его кварцевые мозоли. Она видела, как гниют и рвутся, будто саваны старых забытых грез, экраны синематографов, где эти же суровые силачи сидят на скамейках в первых рядах и, как мальчишки, заливаются над бойким шутиком в котелке и при тросточке, который под фортепианную мелодию отрешенно обедает своими шнурками