Однако они сами расступились и пропустили его.
За цепью людская река заметно поредела и поплыла торжественнее, медленнее. Дед шел по местам, вовсе ему незнакомым: да и то сказать, сколько лет он не был в Москве, не сосчитать. Дома-паруса, выгнувшись навстречу солнцу, летели по обеим сторонам улицы. Строй лиственниц рассекал мостовую вдоль, и в их кронах мелькал кто-то рыженький, хвостатый.
Улица вывернулась и уперлась в реку. И тут Дед остановился, потому что это все-таки была Москва. Над неспешной рекой, над серым парапетом вставали зубчатые стены, и звезды смотрели в небо строго и ясно. По реке плыл трамвайчик, рассекая зеленый отсвет деревьев, и трамвайчик, и звезды, и потемневший от времени мост, созданный, казалось, специально для того, чтобы стоять на нем и глядеть вокруг, и байдарка-восьмерка, задравшая нос на оставленной трамвайчиком волне, — все это было знакомо Деду с тех пор, как он помнил себя.
И то, что все осталось здесь таким же, как много-много лет назад, сначала представлялось удивительным, но потом становилось очевидным, что именно так оно и должно было быть.
Идти Деду было все трудней.
У него не было ничего, но тело его словно приобретало постепенно странную легкость, ненадежность, неуправляемость. Однако людской поток нес его, и он, радуясь, понимал, что все-таки дойдет до Красной площади и все увидит.
Над площадью стояла тишина.
Впрочем, возможно, это только чудилось Деду, который оказался в первом ряду развернувшихся и застывших напротив Кремля многих сотен людей, и долго смотрел на приоткрытую дверь Мавзолея и вершины громадных седых елей, уходящие в небо.
Потом он услышал: дон-н!.. И еще раз: дон-н!.. Близко, близко, только голову подними, били часы: донн! донн! донн!..
«Вон они!» — звонко крикнул кто-то с последним ударом.
«Едут!» — ахнула площадь.
«Едут! Вот они, вот! Ура!..»
«В ЭТОТ ИСТОРИЧЕСКИЙ ДЕНЬ…» — торжественно заговорил репродуктор.
Грянули оркестры.
Справа от Исторического музея въезжали на площадь пять длинных, низких, серебристых машин, усыпанных цветами. В них стояли планетолетчики в алых скафандрах, с непокрытыми головами.
Дед видел это несколько мгновений. Потом серебристые машины начали блекнуть, заслоненные новой картиной, такой яркой, что Дед почувствовал, как горячо, трудно и больно забилось его сердце.
На площадь вступали солдаты — с тяжелыми, украшенными черными крестами знаменами. Солдаты несли с собою пыль дорог и запахи боя, и лица их были лицами людей, видевших июнь сорок первого и май сорок пятого.
Подходя к Мавзолею, они швыряли знамена к его подножию.
Дед тоже шел мимо Мавзолея, шел, печатая шаг по каменным плитам, знамена лежали у его ног, и сизые, с первой проседью ели смотрели в синее небо.
И звали его Сережкой.
Он шел в колонне солдат, шел до своего последнего мгновения, когда, уже ничего не видя вокруг, отступил из первого ряда за людские спины и сел на плиты, согретые солнцем, а потом повалился ничком, неудобно подвернув руки.
И успел подумать еще, что умирает в строю, как и подобает солдату.
Это произошло тихо, и люди, поглощенные великолепным зрелищем, развертывающимся на площади, не сразу заметили лежащего старика.
Потом те, кто заметил, осторожно перенесли его в тень, и старые медали негромко звякнули, когда оказавшийся поблизости врач приложил ухо к его груди.
Неясную фотографию с внуками или правнуками старика вынули из его темной руки и спрятали ему во внутренний карман гимнастерки.
Только потом, только много месяцев, а может быть, и лет спустя, люди поняли, кто был этот старик. Сначала мало кто верил в это, но после большой и тщательной проверки оказалось, что ошибки нет и что это действительно так.
Долго думали, какой памятник поставить ему, и в конце концов установили на могиле простой гранитный обелиск с красной звездой.
«ЗДЕСЬ ЛЕЖИТ ПОСЛЕДНИЙ СОЛДАТ, ПРОШЕДШИЙ ВЕЛИКУЮ ОТЕЧЕСТВЕННУЮ», —
было начертано на обелиске.
И ниже:
«ПУТЬ БЫЛ, КАК МЛЕЧНЫЙ. РАСКАЛЕН И ДОЛОГ»…
Знатоки говорили, что это строчка из стихов старого поэта, который тоже прошел всю войну, но умер вскоре от тяжелых ран.