— Это как раз то, что мне было нужно, — наконец-то отдохнуть от вашего вечного идолопоклонства перед деньгами! То, что вас в нем раздражает, мне как раз по душе. Его нисколько не интересует ваша биржа, ценные бумаги, Hausse и baisse{[99]} — просто потому, что у него ничего нет. Но в то же время это дает ему неограниченную свободу и чувство независимости, а чувство свободы рождает грезы, стремления, мечты о счастье… о счастье…
Когда впоследствии Ирена рассказывала Комареку об этом своем «излиянии», правда, надлежащим образом подретушировав его, он был вынужден мгновенно уклониться от ее взгляда, ставшего в ту минуту ярым и проникновенным, как огонь.
Он предпринимал отчаянные усилия, чтобы удержать их отношения на уровне «родства душ» — это романтическое выражение он почерпнул из стихов, к чтению которых добросовестно себя принуждал ради… ах, где он, прошлогодний снег!.. Кроме того, он старался, насколько это было возможно, не оставаться с ней наедине и столь же осмотрительно выбирал темы для разговоров. Следствием этого явилась тягостная неловкость, которую они оба испытывали, поскольку Ирена была слишком умна и чутка, чтобы не догадаться, каково истинное положение вещей.
И к выводу о том, что затягивать дело дольше уже небезопасно, пришли однажды, вне всякого сомнения, родители Ирены, так как все визиты Комарека походили один на другой, а душевное состояние дочери начинало внушать матери серьезные опасения. В результате обер‑лейтенант Комарек получил однажды от дядюшки-генерала строгий наказ попросить у родителей Ирены ее руки.
Это было исполнено, и поскольку предложения ждали, тут же в узком семейном кругу состоялась помолвка.
Это произошло неделю тому назад, и за все это время жених ни разу не отважился показаться на глаза невесте.
Весть о возможном военном конфликте Комарек в этой ситуации воспринял как глас ангельской трубы, от звуков которой рухнут стены Иерихона и он, Комарек, выйдет из развалин своего обручального узилища независимый и свободный, даже если ему придется тотчас пойти на смерть! Правда, девяностодевятипроцентная вероятность (Комарек неохотно признавался себе в этом) основывалась главным образом на его собственном желании и личину правдоподобности надела на себя, видимо, только затем, чтобы у него отлегло от сердца. Потому что, вообще-то, в казино, в казарме, всюду, куда бы он ни пришел, о войне говорили как о чем-то совершенно неправдоподобном, а если и допускали возможность ее возникновения, то тут же спешили добавить, что все равно это будет лишь увеселительная прогулка, что австрийские солдаты закидают сербов шапками, причем еще до того, как русский медведь очухается.
Но прежде чем выяснилось, кто прав, последовал очередной генеральский приказ: довольно пребывать в нетях, немедленно явиться к Рейхенталям!
Разумеется, приказа не ослушались: «Zu Befehl, liebster Onkel!»{[100]}, и таким образом обер-лейтенант Комарек снова объявился на указанном плацдарме в парадной форме с иголочки, с тремя розами и с весьма убедительным объяснением, почему его не было целую неделю.
И как всегда совершался столько раз повторявшийся гостевой ритуал: аперитив с будущим тестем плюс сигара с одной стороны и сигарета — с другой, затем семейный ужин с разговорами на обычные темы, вопросами и улыбками, которые у родителей Ирены были на сей раз несколько менее стандартными, ведь теперь они угощали жениха своей дочери.
Более того, после ужина они впервые оставили молодых людей наедине tete-a-tete{[101]}, поскольку теперь в этом не было ничего предосудительного.
И в то самое мгновенье, когда за родителями захлопнулась дверь, Комарек с ужасом осознал, что наступил… момент истины.
Он понял это по застывшему лицу Ирены, по ее слишком красноречивому молчанию, а главное, по ее взгляду, который чуть ли не приколачивал его своиааи невидимыми гвоздями к кресту.
Комарек не знал, как долго длилась эта тишина, тишина, пронизанная молчаливыми укорами Ирены, ее плачем без слез, ее отчаянием. Наконец он не выдержал и принялся бессвязно лепетать о том, что-де все будет хорошо, он это предчувствует, он в этом уверен; что теперь у них будет для себя больше времени, а войны, конечно, никакой не будет…