И в наступившем молчании странно прозвучали его слова.
– Хотел бы смириться, Натан.
В его тоне звучала тоска, растерянность. На себя он брал вину в побеге Неси, и невыносимо было вспомнить, как легко он пал, когда Фейга поманила его. Казалось ему, что Натан перевалил уже большую гору, и тяжело было признаться, что сам он еще совершает мучительный подъем.
– Я прошел школу, – сказал Натан, – я хорошо страдал. И если бы можно было показать душу после страдания, какая она чистая, светлая, – всякий благословил бы страдание. Дай мне чаю, Нахман…
В его глазах стояло что-то упрямое, будто в руках он держал сокровище, которое нашел, и его хотели отнять. Нахман сделал знак Мейте, и когда она вышла, оба сидели молча.
Девушка скоро вернулась с кипятком, приготовила чай, разлила в стаканы, дала Натану, Нахману и опять уселась в стороне.
– Я хотела спросить, – тихо сказала она, – разве люди не всегда мучатся от страданий? – Она сделала жест. – Вот здесь есть девушка… Фейга… Она мученица.
Нахман оглянулся на Мейту. Как будто тень прошла мимо и заслонила ее.
– Я поговорю с ней, – подумал Нахман.
– Люди мучатся от страданий, – ответил Натан, – я знаю. Но виноваты в этом люди, Мейта, а не страдания…
– Я не понимаю, – перебил Нахман.
– Дайте мне еще чаю… В этой жизни, Нахман, нужно устроиться так, чтобы полюбить страдания, – в этом спасение. Надо делать их приятными. Вы оглянитесь, Мейта! – Он поднял обе руки и так держал их. – Жизнь ведь одно страдание, и необходимо сделать из него наслаждение. Если бы люди уже могли…
У Мейты завертелось в голове. Как будто Натан открыл дверь в новый мир, и она заглянула в него. Как ясны были теперь слова Фейги! Страдание она превратила в радость, из позора и обид она сделала украшение.
– Я понимаю вас, – с увлечением произнесла она. – Я верю, я верю… – Она начинала, обрывалась… Как хороша она была теперь в своем волнении! Свет от лампочки делал ее всю золотистой, и в этом подвижном золоте, точно в оправе, как что-то отдельное, живое, переливались блестевшие восторгом глаза.
– Не понимаю, – повторил Нахман, – когда больно, то больно, и к этому не привыкнешь.
Ему становилось досадно, неприятно. Лишь вчера он был у Хаима и насмотрелся таких ужасов, что теперь казалось позором слушать Натана. А Натан, как человек, познавший истину и пожелавший отдать ее другому, сердечно говорил!
– Ты сердишься, Нахман, я вижу. И мне как будто стыдно перед тобой. Но я понял… Зачем бороться, биться, когда страдание неизбежно?
Он замолчал.
Нахману стало грустно. Опять сидел прежний Натан, ласковый, нежный, с милыми жестами… Во дворе бродила тишина, пустая, бесстрастная, безнадежная. Люди без тревоги спали после дня трудов и мучений, и мнилось что-то освященное в этой ночной покорности, когда они запасались силами для бесцельных страданий. Чего еще хотел Натан? Разве в окраине не вконец искалечили себя, чтобы не бороться?
– Мне не нравится все, что ты говоришь, – произнес Нахман после молчания, – я теряюсь…
– Нужно пройти школу, – с силой возразил Натан. – Какая цель жизни? Быть сытым? Это ужасно, Нахман… Страдание вечно, претворим его в радость. Сложим руки, пусть бьют нас по щекам.
– Мне страшно слушать тебя, – с испугом проговорил Нахман, вглядываясь в его возбужденное лицо. – Перестанем говорить об этом.
– Мне страшно, – прошептала Мейта про себя.
– Перестанем, – согласился Натан, – но я нашел утешение, я смирился, я счастлив… Я был единственный еврей в полку, один среди врагов… Меня били, истязали – я наслаждался. У меня болело тело, кружилась голова, надо мною издевались… Но душа моя грелась, как у теплого очага… Я сказал себе: страдание вечно, нужно уметь претворить его в радость.
Он встал и заходил по комнате. Нахман, опустив голову, слушал и уже не разбирался, прав ли Натан, и хотя сердце его кричало: нет, но восхищенная душа просила покориться.
– Выйдем, – произнес Натан, – я задыхаюсь.
Они вышли и уселись на пороге. Мейта осталась в комнате, иногда засыпала, грезила, пробуждалась, и ей сладко было слушать неумолкавшие голоса.
Теперь Натан вспоминал и тихим голосом рассказывал о своей поездке в полк. Как живые вырастали солдатские вагоны, переполненные пьяными новобранцами, которые веселились так, словно солдатство являлось давно желанным исходом от тяжкого существования. Ужасно было первое утро в казарме, первая мысль о полной беззащитности. Ужасна была бесцельная, бессмысленная работа с рассвета до ночи, побои, насмешки, презрение…