С чувством юмора у него вообще проблема. С тех пор как погибли его родители, улыбался он лишь в тех случаях, когда требует этого ситуация, играющая в итоге ему на пользу. Но услышав про экскурсию, улыбнулся он действительно искренне, и его радость не была преждевременной.
Он знал, куда их заведет, знал, какой включит рубильник, и где черная кнопка. Не из тех он лябзиков, которые кладут в штаны при виде крови из пальца. И потом, его философы перестанут его уважать, а это гораздо серьезней, чем три безнравственных тела. Внутри у него впервые за последние несколько месяцев заиграла музыка.
Его пораньше разбудила бабушка. Ее об этом он попросил сам. Нужно было обмозговать еще кое-какие детали. Типа, своего алиби и еще всякие мелочи.
– Исик, кушать иди.
– Щас, бабуль, – в его мозгу наносились последние штрихи уникального, на его взгляд, действа. «Бля, будет весело, сука» – почти в слух он произнес.
– Что ты там бормочешь, балашка? – иногда его так называла бабушка.
– Все в порядке, бабуль. Где пирожки?
– Садись уже.
Из тарелки с пирожками шел ароматный пар. Ему почему-то казалось, что все великие люди перед великими делами обязательно должны были вкусно подкрепиться. Лопая пирожки и ерзая в своем любимом черном кресле, он дорисовывал жирную точку в его гениальном сценарии.
Утренний Ленинград улыбался ему, изредка останавливая его светофорами.
Он чувствовал себя как актер в день премьеры. Его прекрасное настроение подсказывало ему, что день пройдет удачно, и на душе становилось легче.
Спадал тот камень, который так долго он вынашивал.
– Яку-б-б-б-о-о – в – донеслось откуда-то сзади. Он оглянулся. О нет.
Это Срыкина. Кого-кого, а ее он меньше всего хотел видеть. Мало того, что пустая как пробка, да еще и матюшница, каких не видывал свет. Больше всего раздражало в ней то, как кичилась она своей мамой – та работала зав. отделением в их больнице.
– Якубов, ты забодал! Я чо, должна орать, как дура?
– Ты и есть дура.
– Тварь! Скотина! Пипипизьдюк! Ты думаешь, я безмозглая дура, да? А очень даже хорошо, что я тебя встретила. Д-а-а-а-а-а, Якубов, хорош-о-о-о-о. Потому что сейчас ссать ты будешь, падла. Думаешь, тебя зря вызывали на повторное обследование? Да? Думаешь зря, бля? Хуй там! У тебя РАК, сволочь. Подохнешь скоро, тогда будешь знать, как меня соской бестолковой называть!
Его губы стали отвечать, что-то вроде того – «как же я узнаю, дура, если подохну?» – но в данный момент он уже думал о другом. В голове, как эхом, стало раздаваться «подохнешь скоро, подохнешь, подохнешь, подохнешь». Куда-то пропали все внешние звуки. Лишь Срыкина раскрывала рот и смеялась почему-то.
Исаак слышал лишь собственный пульс, нарастающий изнутри. Возле урны лежала спичка. Он в ней увидел всю свою жизнь.
Такой она была короткой, с обгоревшей головкой на конце. Головка была смертью, это он понял, когда ощутил, что стоит на краю пропасти босыми ногами, и ветер страха шевелил его волосы. Вокруг никого нет. Он знал, что скоро упадет. Издалека доносился папин голос – «Не бойся сынок, я рядом». А ему все равно было страшно. Не видел же он его.
Бабушка плакала, утираясь платком – «Балашка, не оставляй меня одну, не уходи». Ему стало страшно. Было жутко, чувствовал, как его трясет.
Что-то переворачивалось внутри. Он сам себя не узнавал, не ощущал.
Оказывается, все это время он продолжал идти, потому что вдруг увидел, как его «друзья» курят, спрятавшись позади красного ИКАРУСа. Ему показалось даже, что он им обрадовался. Вернувшись на землю, сглотнул он слюну. Видно давно его они ждали, потому что все трое смотрели в его сторону. Хихикал Аужинов. Не знаю, что руководило им – он подошел к ним и, протянув руку, сказал, что предлагает им свою дружбу. Аужинов перестал смеяться, и они переглянулись между собой.
Исааку почему-то стало их жаль. Он узнал сегодня, что скоро умрет, и они так и не поймут, что жить остались. Выглядели они как дети, которые тупо радуются жизни, абсолютно не осознавая того, что происходит вокруг них на самом деле.
Исаак чувствовал себя стариком, стариком – прожившим жизнь.