Некоторые композиторы, чьи произведения он исполнял, так и не рождали в моей душе отклика. Впрочем, я отдавал себе отчет, что повинен в этом я, а не они. Меня глубоко волновал Шопен, но я не мог понять Баха и по-настоящему оценить Бетховена. Чем значительнее композитор, тем больше требований он предъявляет к слушателю, а я еще не был готов к пониманию величайших музыкальных произведений.
Я любил баллады и часто просил Стюарта Моллисона спеть мне ту или другую. Он делал это с удовольствием.
Слушая музыку или пение, я всегда представлял себе людей. Баллады навевали мне видения — я видел несметное множество людей, изливавших в песнях свои стремления, свои надежды, свое отчаяние, бросающих вызов судьбе; баллады приводили меня в восторг. Пусть слова их были сентиментальны, а музыка невыразительна — я относился к ним с уважением и горячо защищал их от нападок мистера Гулливера, не скрывавшего своего презрения и считавшего, что только опера может удовлетворить его музыкальные запросы.
Я же хотел большего, чем могла дать опера. Я так и сказал мистеру Гулливеру, потрясенному подобным святотатством. Оперная музыка и пение прекрасны, говорил я, но ведь герои опер любят, страдают и умирают — чаще всего от руки убийцы, — только чтоб прославить музыку, породившую их, а великие, с моей точки зрения, идеи не трогают их. Для меня это не настоящие, живые люди, а персонажи, специально созданные композитором, чтобы, выражая нужные ему чувства, заставить вдохновенно звучать музыку: меня они не вдохновляют. Помимо замечательной музыки, великолепных голосов и благородных чувств, дайте мне еще и жизненный сюжет, тогда и я буду воспринимать оперу так же, как вы. Так говорил я мистеру Гулливеру, внимавшему моим рассуждениям с презрительной усмешкой.
— Чепуха, — возражал он. — Тебе еще надо многому учиться. Опера испокон веков строится на условности. А ты хотел бы превратить ее в средство навязывать людям свои идеи. Где у тебя душа?
Я не знал, где у меня душа, не знал, прав ли я или заблуждаюсь. Думаю, что, защищая народную музыку и баллады от презрительного к ним отношения, я на самом деле защищал своего отца. Да и не только отца, всех простых людей: мужчин и женщин, которые черпали мужество, силу и утешение в песнях, рождавшихся в ответ на призыв бесчисленного множества сердец.
Отец мой любил музыку, хотя за всю жизнь не слышал ни одного оркестра и не видел ни одной оперы. Музыка не сделала его бесплодным мечтателем, она вдохновляла его на служение другим. Я наблюдал за ним, когда он слушал певца, исполнявшего песню о Томе Боулинге. На глазах его были слезы.
Хранил всегда он верность слову,
Он добрым другом людям был,
Наш Том свою красотку Полли
Всем сердцем пламенным любил.
И вспоминаем мы доселе,
Как пел он о краях родных.
Но заменила грусть веселье, —
Ведь Тома больше нет в живых.
Для отца Том Боулинг был образцом настоящего человека. Когда у нас дома кто-либо из гостей запевал песню «Буйный парень из колоний», отец вскидывал голову, как боевой конь, услышавший шум битвы. Народные песни пробуждали у него желание действовать, вступиться за кого-то, помочь. Такие чувства свойственны только настоящим людям.
Как-то я принес ему из зарослей сук дерева. Я отломал его от чахлого деревца, которое выросло на красной песчаной земле, сумело выжить в борьбе с засухой и жгучими ветрами, стало твердым и несгибаемым, как страна, в которой оно появилось на свет.
Отец любил дерево, любил держать его в руках, любил все, что связано с лесом. Он вырезал из этого сука рукоятку для кнута, стругал ее перочинным ножиком, пока она не сделалась гладкой и блестящей, и украсил резьбой толстый конец.
— Хорошая рукоятка, — сказал я отцу, с удовольствием беря ее в руку.
— Пока еще нет, — возразил отец. — И не скоро станет. Вот когда ты пустишь ее в дело, и все твои приятели пустят, и не один раз, а тысячу, и когда она пропитается потом ваших рук, отшлифуется и станет гладкой, — вот тогда это будет хорошая рукоятка для кнута. Тогда она что-нибудь да будет значить, — а сейчас нет.
С такой же меркой он подходил к балладам и народным песням. Надо, чтобы их пропели много-много людей, чтобы их пели не год и не два, — только тогда эти песни впитают частицу человеческих чаяний. Пусть многие из этих баллад грубоваты и сентиментальны. Они возбуждали в моем отце — да и не только в нем — чувства, не менее достойные и возвышенные, чем те, что вызывали оперные арии у людей интеллигентных.