Особенно плохо стало нам дня через два, когда нервное возбуждение упало и все ощущения стали обычными. Тут же и раны наши стали терпеть изменения воспалительного характера. Начались боли. Я не мог ничего глотать: в горле все распухло.
Несмотря на все эти боли, голод, неудобства, мы о них мало думали. Вырисовывался новый вопрос - что же дальше будет? Ведь это не конец...
Да, это было лишь началом новых годов тяжких испытаний. Мы платили за идею своей жизнью, кровью другие, страданиями долгими третьи. И все же мы все верили, что произошло неизбежное, и что этот ужас встряхнет застывшую под гнетом реакции родину.
Мы не ошиблись.
Шесть недель я и другие раненые пробыли в больнице, залечивали раны. Тяжело было видеть молодого цветущего Когана-Бернштейна, лежавшего без всякого движения: пулей пробиты были нервы, управляющие движениями ног. Страшно было слышать свистящее дыхание М. Гоца. Но все мы были молоды, раны заживали, и мы бодро ждали грядущего.
Между тем, после описанной выше бойни, местный губернатор Осташкин послал нарочных в Иркутск. Телеграфа в то время не существовало еще между Якутском и Иркутском. Две недели ехал нарочный в Иркутск, две недели нужно было для обратного пути, да в Иркутске ему пришлось ждать телеграфных инструкций на донесение генерал-губернатора в Питер.
Только к конце мая, когда мы все раненые настолько поправились, что были переведены в тюрьму, кроме Бернштейна и Гоца, мы узнали, что приехала какая то судебная комиссия по нашему делу.
На следующий же день мы не только уже знали об этом, но и почувствовали. В тюрьме мы заметили напряжение. По обычаю тюремному и казарменному в камерах и коридорах стали "подбираться", подчищаться. Надзиратели приоделись. По камерам с утра проходил смотритель Николаев и кое-кому из нас успел сообщить, что прибыла "военно-судебная комиссия" и собирается посетить тюрьму...
- Чтобы посмотреть на свои будущие жертвы?
- Ну, уж вот и на "жертвы" ! Довольно жертв, - проговорил Николаев. Будем надеяться, что их больше не будет.
Вскоре в тюрьму прибыли наши судьи и прежде всего распорядились усилить внешний и внутренний караул. Обошли весь двор и осмотрели "пали" т. е., столбы, тесно поставленные и скрепленные друг с другом, образуя таким образом забор. Пали стояли давно. Подгнили кое-где. Офицеры подозрительно поглядывают на эти места, отдают какие то распоряжения. Войдя к нам в камеры, они внимательно осматривали все имеющиеся в них предметы, при чем особое внимание уделяли поясам, ремешкам, полотенцам и простыням. Заглядывали во все углы, стараясь высмотреть, нет ли каких признаков возможности побега. После их осмотра все эти предметы были от нас отобраны.
- Знаете, они боятся, как бы кто-нибудь из вас под влиянием предстоящего не кончил самоубийством!..
Было ясно, что эти господа знали, что, вместе самоубийства при помощи пояса или полотенца, некоторым из нас предназначена казенная веревка....
Через несколько дней после этих приготовлений началось следствие. Каждого из нас вызывали в тюремную контору, где судебный следователь Медиков предлагал обычные вопросы, стараясь выяснить "меру виновности" каждого. Все мы заявляли, что расстрел 22 марта был произведен не по нашей вине, а по вине администрации. Н. Л. Зотов на вопрос, кто стрелял в губернатора Осташкина, ответил, что стрелял он и жалеет, что пуля натолкнулась на пуговицу губернаторской шинели.
- Кто ранил офицера Карамзина? - этот вопрос тоже всем нам предлагался.
И на этот вопрос Н. Л. Зотов тоже ответил, как и на первый, совершенно откровенно:
- Я стрелял в него, потому что Карамзин целился в меня.
После предварительного следствия начались во дворе тюрьмы очные ставки.
Нас выстраивали в ряд у стены тюрьмы и приводили городовых, солдат, полицейских чиновников, которые нас осматривали и указывали на тех, кого будто бы видели стрелявшими.
Надо сказать, что когда в комнату вошли солдаты, то А. Л. Гаусман и некоторые товарищи бросили револьверы, имевшиеся у них, при чем А. Л. Гаусман сказал:
- Я не могу стрелять в неповинных солдат...