Остальные двадцать часов уходили на работу в клинике, рутинный сбор данных о состоянии здоровья персонала (не иначе, для будущей систематизации и исследования), на чтение специальной литературы и прочие мелкие дела и заботы. На еду я тратил около двух с половиной часов в сутки, стараясь внимательно следить за оптимальной калорийностью и усвояемостью пищи. Я знал, как легко можно было начать есть просто для того, чтобы убить время, а при здешней силе тяжести в 1,2 земной даже небольшой лишний вес был чреват одышкой и артритом. Многие, в том числе и Боб, успели убедиться в этом на собственной шкуре.
Час или полтора в день я старался посвящать прогулкам в окрестностях базы. Больше всего мне нравились заросли тростника у побережья. Когда наступали первые осенние заморозки, между их хрусткими красновато-зелеными стеблями появлялись крошечные существа, покрытые белым мехом. Они проворно перепархивали от одной пушистой метелки к другой, а я, сидя в траве с фляжкой самогона, мог представлять себе, будто вижу птиц, кормящихся в настоящем тростнике.
Земная база стояла вдалеке от экваториальной зоны, где дневная температура переваливала за 60 градусов — на окраине большого континентального массива у южного полюса Геры. В погожие, солнечные дни наше побережье напоминало мне Новую Зеландию.
Интересно, увижу ли я когда-нибудь свой родной Окленд?
После четырех лет общения с норниками я научился с грехом пополам понимать их жесты и язык. Они были довольно эмоциональными пациентами, поэтому я знал, как они обозначают различные степени боли, изучил названия многих органов и мог разобраться, на что жалуются мои подопечные, но это, пожалуй, и все. Наши доморощенные специалисты-ксенологи любили на досуге поспорить, есть у норников свой язык или нет. Большинство сходилось во мнении, что здешние обитатели гораздо разумнее шимпанзе, но не так развиты, как, скажем, неандертальцы; существовали, впрочем, и более смелые гипотезы, но у них почти не было сторонников.
В отличие от моих товарищей, у меня не было сколько-нибудь солидной академической подготовки, поэтому я мог полагаться только на собственные неквалифицированные наблюдения. А они недвусмысленно свидетельствовали: аборигены значительно умнее неандертальцев. Ведь норники не только нашли врача, когда он понадобился, но и сумели объяснить, что им нужно. Кроме того, они дали нам понять, что не потерпят никакой видеосъемки. На подобное волеизъявление не способно ни одно животное, и для меня этого было вполне достаточно. Правда, обезьяны иногда начинают швырять бананами в человека с фотоаппаратом, но они делают это вовсе не потому, что им не нравится позировать.
Одним из основных признаков разумности мои коллеги почему-то считали способность вести общественную жизнь. По-моему, чушь собачья. У каждого из нас бывали моменты, когда «общественная жизнь» надоедала нам до чертиков, и хотелось убежать далеко в степь или напиться. Если брать только один этот критерий, то норников следовало считать даже более разумными, чем люди, так как они собирались вместе лишь по необходимости. Ко мне, во всяком случае, они приходили главным образом по одному, реже — по двое или по трое, когда приносили ребенка или тяжело раненого, но я знал: они образуют многочисленные, прекрасно организованные группы, если им нужно собирать в степи пищу или воевать друг с другом. Серых норников я встречал только с серыми, черных — только с черными, из чего сделал вывод: в окрестностях базы обитает как минимум два племени. Но однажды утром в дверь операционной постучалось три взрослых черных норника. Они несли на руках четвертого, тоже взрослого. Его мех был светло-серым.
Серого норника ранили в грудь. В этом не усматривалось ничего необычного. Пока я натягивал хирургические перчатки, черные норники издавали характерное «Ак-ак-ак!» — звук, который, как я уже знал, означает глубокое беспокойство. Они даже попытались помочь мне уложить раненого на операционный стол, чего никогда раньше не делали — то ли блюдя свое достоинство, то ли просто потому, что стол был для них высоковат.