Есенин. Путь и беспутье - страница 133

Шрифт
Интервал

стр.

И «Кобыльи корабли» в целом, и особенно этот третий (а-ля Пабло Пикассо?) глаз возмутили многих, в том числе и такого тонкого стилиста, как Иван Бунин. В рассказе «Несрочная весна» он отозвался о поэме Есенина так: «Теперь, когда от славы и чести державы Российской остались только “пупки”, пишут иначе: “Солнце как лужа кобыльей мочи…”» В раздражении он даже не заметил, что произведенная им подмена (у Есенина третий глаз, у него пупки) рикошетом попадает не в автора «Кобыльих кораблей», а в него самого. Впрочем, вряд ли Иван Алексеевич предполагал, что память его жены Веры Николаевны Муромцевой сохранит давний и малозначительный для него эпизод из их общего дореволюционного быта: «Наконец все разместились, на некоторое время стало тихо: отдают должное Дуняшиным пирогам с разными начинками. И только слышен стук рюмок, шуршанье платьев горничных да редкие фразы хозяев: “Не хотите ли балычка?..” или “Передайте, пожалуйста, вон ту селедочку” или “Еще по рюмочке…” Только после супа, поразившего меня количеством пупков различной величины, поднимаются споры, раздается раскатистый смех».

Словом, если бы Иван Алексеевич мог бы предвидеть, что Веру Николаевну так поразит количество пупков в именинном супе дворянского застолья, наверняка нашел бы в есенинском тексте какую-нибудь иную «мерзость» – пупки выдают Бунина с головой. Он прожил жизнь, так и не сообразив, что Великая Империя потому и рухнула с таким грохотом, что к окаянным дням Октября 1917-го от нее остались лишь воспоминания о супах с пупками различной величины… Только человек, покинувший Москву в мае 1918 года и не испытавший на своей шкуре унижения и растления Голодом, мог вообразить, что это презрительное, но легковесное словечко «пупки» дискредитирует леденящий ужасом образ «третьего глаза». Не заметил Бунин и того, что «Кобыльи корабли» – не просто поэма Голода, написанная хотя и по личным мотивам, но об общем быте. Здесь впервые судьбоносный Октябрь назван злым: «Злой октябрь осыпает перстни С коричневых рук берез…» В первом варианте поэмы (декабрь 1919-го) этих строк еще не было. Иначе выглядела и предпоследняя строфа последней, пятой, главки. Вместо ныне общеизвестного: «Сгложет рощи октябрьский ветр» было: «Череп с плеч только слов мешок». Правда, самое крамольное двустишие уже написано, и прежде чем оно появится в книге («Харчевня зорь»), художник Георгий Якулов, примкнувший к имажинистам, с разрешения Есенина «нарисует» его на стене «Стойла Пегаса»: «Веслами отрубленных рук Вы гребетесь в страну грядущего». Написаны и такие не менее крамольные строки: «О, кого же, кого же петь В этом бешеном зареве трупов?» И далее, там же: «Видно, в смех над самим собой Пел я песнь о чудесной гостье». Даже «Несвоевременные мысли» Максима Горького не производят столь сильного эмоционального впечатления, как есенинский приговор красному террору и благословляющей насилие революции. Всего год назад она казалась поэту Северным чудом, а оказалась не чудесной, а страшной гостьей.

В комментариях к «Кобыльим кораблям» неизменно приводится рассказ Мариенгофа о том, как он и Есенин, идя по Мясницкой, увидели двух дохлых кобыл, черную и белую. Белую грызла собака, у черной глаза выклевывали вороны. Между тем существует куда более реалистическое свидетельство. Я имею в виду воспоминания Константина Бальмонта о встречах с Цветаевой зимой 1919/1920-го, опубликованные (впервые) в сборнике его воспоминаний «Где мой дом?» «Проходя по переулку, – пишет Бальмонт, – я увидел лежащий на земле труп только что павшей лошади. Я наклонился над ней. Она была еще теплая. Но кто-то уже успел отхватить от нее одну заднюю ногу, обеспечив себе не один сегодняшний обед. А в ожидании, что придут и другие люди, нуждающиеся в мясной пище, тощая собака с окровавленной мордой, пугливо озираясь и время от времени рыча, торопливо отгрызала от лошадиного тела кусок за куском. Вороны каркали, перелетали и перескоком приближались к пиршеству, но не решались приблизиться вплоть. Эта злая примета прогнала всю мою веселость».

О том, что в «Романе без вранья» вранья предостаточно, уже говорилось. Подозреваю, что и в данном случае Анатолий Борисович подвирает. Недостоверность свидетельства выдает уже одно только несметное множество дохлятины, якобы усеявшей все мостовые в центре Москвы: «Количество лошадиных трупов, сосчитанных ошалелым глазом, раза в три превышало число кварталов от нашего Богословского до Красных ворот». Если бы в голодной Москве зимой 1919/1920-го и в самом деле было такое количество лошадей, люди не пухли бы от голода и собаки не сосали бы «голодным ртом край зари». Это во-первых. Во-вторых. Мариенгоф, по грубодушию, опустил одну тонкость. Если бы Есенину, как и Бальмонту, не бросилась в глаза отрубленная у еще теплой, еще живой лошади нога, вряд ли б в его поэме возник, в знак протеста против тотального обесчеловечивания, потрясающий образ Поэта, отрезающего собственную ногу, чтобы накормить зверье:


стр.

Похожие книги