Не зная, как утешить Зинаиду Николаевну (на каждый роток не накинешь платок), Пастернак в дополнение к бестолковому письму отсылает Мейерхольдам еще и стихи. Невнятицы в них не меньше, чем в письме, но чувств (загнанная в подсознание очарованность и ее производные) еще больше. Но прежде чем их процитировать, осмелюсь высказать еретическое предположение. По моему глубокому убеждению, Борис Леонидович Пастернак уже при первой встрече со своей будущей второй женой суеверно, как на некое соизволение свыше, обратил внимание на то, что имя статной красавицы рифмуется с именем новой жены Мейерхольда: Зинаида Николаевна Райх, Зинаида Николаевна Нейгауз. Да и внешне две знаменитые Зинаиды не то чтобы страшно похожи, но явно принадлежат к одному и тому же женскому типу. Совпадало и другое: как и Райх, Зинаида Нейгауз несчастна в браке, ее муж, знаменитый музыкант, сильно пьет и неверен, и у нее, как и у Райх от Есенина, двое маленьких детей. Впрочем, в 1928-м Борис Леонидович Пастернак с Зинаидой Николаевной Нейгауз знаком «вприглядку» и издалека, и его воображение занимает другая Зинаида Николаевна. Он, подчеркиваю, старается спрятать эти уши, но они торчат, и ревнивый Мейерхольд их явно видит. Не думаю также, чтобы Всеволода Эмильевича сильно обрадовало и стихотворное дополнение к письму, в котором поэт сравнивает его профессиональную работу с Зинаидой Николаевной как с актрисой с деятельностью самого Творца. Добро бы с Пигмалионом, так нет – забирай выше, и выше, и выше! Впрочем, судите сами (начало опускаю, так как в первых служебных строфах поэт описывает обстановку, в которой мысленно репетирует монолог, обращенный к режиссеру и его пикантной жене, на случай, если осмелится в антракте пройти за кулисы):
…Что от чувств на земле нет отбою,
Что в руках моих плеск из фойе,
Что из этих признаний любое —
Вам обоим, а лучшее – ей.
Я люблю ваш нескладный развалец,
Жадной проседи взбитую прядь.
Даже если вы в это выгрались,
Ваша правда, так надо играть.
Та к играл пред землей молодою
Одаренный один режиссер,
Что носился как дух над водою
И ребро сокрушенное тер.
И протиснувшись в мир из-за дисков
Наобум размещенных светил,
За дрожащую руку артистку
На дебют роковой выводил.
Той же пьесою неповторимой,
Точно запахом краски дыша,
Вы всего себя стерли для грима,
Имя этому гриму – душа.
Согласитесь, публичная хвала такого рода хуже хулы – еще одно полешко в горючие костры лютой зависти. Пастернак, и тот не обходится без этого слова «зависть»: «…Я преклоняюсь перед Вами обоими и пишу Вам обоим, и завидую Вам, что Вы работаете с человеком, которого любите». Улица, разумеется, завидовала иному: славе, поездкам за границу, достатку. (В конце 20-х годов, свидетельствует Татьяна Сергеевна, оклад ее матери был в три раза выше, чем у ведущих актеров театра Мейерхольда (1200 руб.), а отчим зарабатывал в месяц 6 тыс. рублей, больше половины того, что Есенин мог бы получить за 3-томное собрание сочинений.) Но основным предметом зависти были, конечно же, мейерхольдовские квартиры, словно напоказ открытые и званым, и незваным. Особенно завидовали последней, кооперативной, в Брюсовом переулке. По заказу Мейерхольда (семье стало тесно в старинном особняке на Новинском бульваре) архитектор отступил от типового проекта, соединив две квартиры. В результате получились: 40-метровая гостиная и огромный, более 30 кв. м, кабинет хозяина. Легко представить, какие чувства испытывали гости (всякие и невсякие), попадая в такие хоромы. Нет, нет, не только злопыхатели или тайные недоброжелатели, а самые обычные люди, которых слегка подпортил, как острил Михаил Булгаков, «квартирный вопрос». А гости здесь никогда не переводились. В августе 1955-го в связи с делом о реабилитации В. Э. Мейерхольда Борис Пастернак, отвечая на запрос военного прокурора, ненароком, но не случайно сделает сильный акцент на квартирном вопросе: «Дом Всеволода Эмильевича был собирательной точкой для всего самого передового и выдающегося в художественном отношении среди писателей, музыкантов, артистов и художников, бывавших у него».