- Анджей Тшаска, слушаю.
Сухой и конкретный голос папы. Папы, который даже фланелевую рубашку застегивал под самой шеей. Папы, для которого деяние по чистке ботинок было демонстрацией принадлежности к цивилизации. Папочка с седыми английскими усами, подстригаемыми через день, с гладко выбритыми щеками (утром и вечером, Ясек[43], настоящий мужчина бреется по утрам и вечерам). Папочка, в своих ужасно немодных брюках, которые он носит так же, как наследник английского трона носит свои табачного цвета фрачные брюки. Папочка, статьи которого об агентах когда-то публиковались в нишевых журнальчиках, милостиво не замечаемых политическими противниками папы, того самого папы, который сейчас молчит, но его голосом уже говорит mainstream (нет, сам папа никогда таким словом не воспользовался бы)…
- Привет, папа. Это Янек.
Тот улыбается, радуется, что слышит своего сына-ксёндза.
- Привет, Ясек. Как здорово, что ты звонишь. Что там у тебя? А у меня вчера был Южвяк, принес мне корзинку своих яблок. И знаешь, насколько удачными у него вышли эти малиновки? Не хочешь, чтобы я переслал тебе несколько? Оберну каждое в бумагу и упакую в опилки. Южвяк говорит, что подсыпает под деревья куриный помет, потому-то они такие хорошие. Только я предпочту, пускай яблоки даже будут и хуже, но чтобы переносить в саду такую вонь…
- Папа…
- Ну что, Ясек, рассказывай. Как оно там, в твоей Силезии? Не так, как в Варшаве, не правда?
И что я тебе, папочка, должен сказать? Что когда хожу с рождественскими пожеланиями и собираю на костёл, так здешние старики показывают мне альбомы, в которых они гордо выпячивают грудь в feldgrau, украшенную немецкими крестами и медалями – это потому, что они верят мне, потому что я ксёндз. И что это вот – мои прихожане? И что я не мог в это поверить, как не мог бы им поверить, если бы они показывали мне фотки самих себя, молодых в пиратских костюмах? Что наш дедушка переворачивается в могиле, где бы там эта его могила не находилась, захороненный вместе со своим стэном[44] под развалинами той Варшавы, которой уже нет – он переворачивается в могиле, потому что его внук сделался душепастырем немцев – которых вообще следовало бы со строчной буквы писать[45], как предлагали после войны.
Ьак что мне тебе сказать, папа? Я рассказывал тебе об этом уже тысячу раз, поскольку этим еще могу тебя тронуть, мы можем вместе поговорить, заламывая руки, а ты в тысяче первый раз пригладишь усы и скажешь мне пару умных предложений, что я обязан понять, что это ведь могут быть даже порядочные люди, что ведь не каждый из них шел добровольцем, что не у каждого имелся выбор. Ну тому подобное, как всегда.
Нет, папочка, стандартная болтовня сегодня не обеспечит беседы отца с сыном. Я должен тебе сказать, что мне открылись Христос и архангел Михаил, и что прямо сейчас они живут в моем шкафу.
- Папа, я… У меня проблемы, папа. Это может странно прозвучать, но…
- Ты говори, Ясек, говори. Но, знаешь, сегодня с утра, хотя и был заморозок, я набрал немного яблок. Хорошие, джонатаны и старкинги. Может послать тебе, а? Если завернуть в газеты, они даже не сильно и побьются.
- Пана, не хочу я яблок… Мне нужно тебе кое о чем рассказать.
- Так ты рассказывай, сынок, рассказывай. Погоди только минутку, новости по радио начинаются, так я погромче сделаю.
Понятно, все это не имеет никакого смысла.
- Папа, знаешь что, я попозже позвоню, тут срочности нет. Держись там, пока, - произнес он под конец то, что, о чем знал с самого начала этой беседы, и так обязан будет сказать.
- Хорошо, сынок, позвони. До свидания.
В динамике мобильного телефона тихий щелчок сообщает о том, что пан Анджей Тшаска старший, легенда радикальной антикоммунистической оппозиции, проживающий в Рашине[46], разговор закончил.
Янек остался один на холодной дороге, ведущей в школу, в расстегнутом пальто, с беретом и папкой в одной руке и с беспомощной мобилкой в другой. Мобилкой, наполненной номерами, которые означали дороги к ушам различных людей, близких и далеких; мобилка, наполненная номерами, ни один из которых ему не поможет. Ведь брату он звонить не станет.