Встряска была подходящая, хмель как ветром выдуло, и я бродил по ночной палубе, вглядываясь в кромешную тьму уже огромного, раздавшегося Енисея и ломал голову, что делать. В деревне я перезанял денег и рассчитался с экспедицией. Подумывал даже продать лес, пойманный весной с моим другом Бичом Геной и предназначенный для стройки нового дома. Но выкрутился и лес оставил — знал, что продавать такое нельзя.
Осень прошла стремительно. Я все собирался основательно заняться писанием повестух и остаться в деревне, вместо того, чтобы ехать на промысел. Поводом для этого служило почти придуманное обстоятельство — недовольство временного толяного напарника моим соседством, по его мнению, якобы перекрывающим ему ход соболя. Уже когда Толян уехал, прошел слух, что Генка уходит с охоты на другой участок, и я замученный выбором: промысел или повестухи, решил переложить ответственность на обстоятельства, и сказал, что если Генка едет охотиться, то я остаюсь в деревне, а если нет, то еду сам. К моей великой радости Генка с участка ушел. Я взял у начальника план-заданье на 25 соболей, за пару часов собрался, и загрузив "крым", полетел по взрытому снежным севером Енисею к устью Бахты, из которой уже листами оцинкованного железа несло шугу. Ночевал я на Бедной. Наутро сияло солнце, северок мел поземку по синему снегу и на градуснике было 15 градусов мороза. Я долго грел паялкой мотор. Хозяева Бедной, Санька и Олег Левченки, косясь на теплую избушку, с тоской смотрели, как я дергаю мотор, как поднимаю шиверу и как несколько раз глохну и меня несет на камни. Шугу перло уже "мятиком" — сплошной массой. Доехать точно до места не удалось — Бахта стояла у Косого порога. Я подтащил лодку, взял оружие и понягу, в которой побулькивал бутылек спирта и пошел в избушку, где меня ждал Толян — утром я говорил с ним с Бедной по рации.
На подходе к Холодному есть несколько нескладных закуреин, которые проще пройти по льду. Берега там заросли тальником, и по ним не продерешься, лед же был гниловат, и я несколько раз провалился по пояс. Пыла моего это не охладило, и вот я уже поднимаюсь по тропинке к избушке. Она сияет сквозь ветки, дверь открыта, орет приемник, я что-то ору Толяну, а Толян орет мне: "Давай-давай! Заваливай!", и вот мы уже сидим за бутылкой, закусываем всем чем можно, и все, наконец, становится на свои места и таким прекрасным, как бывает только на охоте. Душа переполнена, дорожные впечатления, льды, борьба с шиверой, где я срезал шпонку и меня снесло, Толяновы рассказы о соболиных следах, привычная обстановка избушки, золотой отсвет керосиновой лампы на чистейшем снегу, свечеобразные силуэты елок и кедров, суета собак у таза с кормом, наконец катавасия с Генкиным уходом и моей стремительной заброской — от всего этого поет душа и разговор плещет через края.
Еще с прошлой охоты я придумываю повесть про охоту, Енисей, и про другой мир — Среднюю Россию и Замоскворечье, где прошло мое детство с бабушкой. Уже многое написано, но висит в воздухе, не объединенное общим движением, и тяготит душу, требуя финала. Спирт допит, я полулежу на нарах, Толян сидит у стола, трещит печка, сияет лампа, тесаные стены свежесрубленной избушки светятся золотом. Мы о чем-то говорим, но уже спокойней, размеренней, и вдруг меня как обжигает. Я понимаю, что история с Варлашкиным и спертыми деньгами послана мне Богом, но что мой ограбленный герой в отличие от меня как раз продал лес, пойманный с такими трудами весной, что повесть называется "Лес" и что начинается она с ловли бревен, а кончается их продажей, что символизирует извечную бездомность человека, очарованного загадочностью жизни. "Толян! — кричу я — я придумал!"
Прошло еще лет десять. Тот лес давным-давно пошел на баню, а в этом году я дозрел до стройки самого дома. Заливать фундамент помогал мне один немолодой человек, битый, усталый и дошедший до последней черты. Сиделый, натаскавшийся, и тоже из средней полосы — этого поставщика бродяг. И звали его тоже Саня. И жил он тоже в Тутончанах, и знал Варлашкина, и сказал, что утонул Сашка в Учами, река такая есть. "Да, на Павелецкой у него квартира была, теперь там жена живет". И когда выяснилось что Варлашкин утонул, сразу прострелила мысль: а ведь так и должно было быть. Будто что-то простое и понятное плотно и увесисто встало на свое невеселое место. И будто даже грешным спокойствием каким-то обдало: все — отмыкался, добился того, к чему стремился.