Изможденный, страшный, с красными ввалившимися глазами корячился он то с дровами, то с сеном, то с моторами, и просил о помощи только когда уже совсем ложился. И эта смертельная хватка, с которой он держался за свою жизнь, за ее единственный смысл, и понимание того, что эта самая жизнь его убивает и нежелание с ней расстаться, страх бессмысленного, бездельного существования в городской квартире — все это ускоряло гибель и было судьбой. И он питался этой жизнью, в которой пот перемешан с ветром, сенная труха с навозом и морозной пылью, и где каждое движение отдает болью в грудине, тошнотой, гудом в голове, и пил эту свою гибель и свое счастье поистине с героическим отчаянием человека не имеющего выбора.
Еще давно, до моей охоты, полетели мы вместе с ним в Красноярск. Прилетев, Санька поехал к знакомым, планируя по дороге попить пива, потому что наверняка те еще не пришли с работы. Я, узнав, что нужный самолет еще нескоро, взял билет и поехал искать Саньку. Наобум выйдя" на Мира" (так в Красноярске называют проспекты — просто Мира, Ленина, Маркса) из троллейбуса напротив заманчиво-деревянной двери с закругленным верхом и отворив ее, я увидел Саньку. Расстегнувший полушубок, разомлевший, краснолицый, он стоял с кружкой пива. "Людочка, еще пару", — по свойски ухмыльнулся он официантке. Поначалу говорил мало, светился от наслаждения. Пиво было не ахти, но он сказал, что не важно и главное — "общтановка" и блаженно повел глазами по сторонам.
Долго с ним говорили про наш промхоз, к жизни которого я только приобщался через своих бахтинских друзей, про МТФ, пилораму, выясняли, почему вырождаются лисы на звероферме, и почему раньше жизнь лучше была поставлена, и так ли это по правде, и верить ли старикам, у которых в старину и вода мокрее была. Обсуждали нашу деревенскую жизнь, которая несмотря на все богатство природы никак не ладится добром, и про пот, и про мозоли, а потом незаметно разговор дошел до такого накала, что слов говорилось мало, но все важные, и слушали мы друг друга очень внимательно, и я заговорил, что мол, знаешь, Санька, чувствую, должен я об этом обо всем написать, а Санька вдруг прервал меня и сказал отчетливо и требовательно: "Не должен — о-бя-зан".
Этого Сашку Варлашкина когда-то, давным-давно, встретил я в Борском аэропорту. Оба мы летели в Красноярск, а потом в Москву и стояли в очереди в отделе перевозок. Порт был двухэтажный, деревянный, на дверях пестрели надписи вроде ЭРТОС или Радиоаппаратная. Эртос меня очень забавлял своей античностью, и я все время забывал, как он расшифровывается: "электро радио что-то такое каких-то там систем". На первом этаже была касса, сидело начальство, а на втором располагались аппаратные, собирались летуны и прочие работяги.
В Бору стояли экспедиции: Среднеенисейская, Борская и было полно бичей. Раньше на Туру и Байкит летали через Бор. Говорили что рейсы задерживаются в Туре потому что размывает осенними дождями полосу, и в порту, кроме своих бичуганов, собирались армии пролетных. Деды, один матерее другого, с огромными замшелыми бородищами, в несусветных хламидах, сидели, лежали, и какие-то у них все время заваривались разбирательства, кто-то из молодых устраивал "подлянку", и все гудели и требовали справедливости, у бичей вообще много замешано на чести, этикете, слове и прочих сильных и правильных вещах.
Когда впервые приехал в Бор, на берегу встретил бичару классического, шкиперского что ли типа — круглая морда, круглая борода и небесно-голубые глаза в окрестных морщинках. Был мужик побрит наголо. Он никогда меня не видел, но невозмутимо поздоровался за руку и рассказал, как они на спор побрились всем бараком. Говорил, вел себя так, будто все время находился в упоении, увлечении какой-то бурной струей своей жизни, в которой переплелись и белые северные ночи, и шик бессчетных денег, заработанных черти где, на какой-нибудь Пульванондре, и пропиваемых с кем-попало, и крепкое мужицкое товарищество, настоенное на сибирской шири и вольности трудовых душ. Потом, позже, когда будет ему под пятьдесят, и не создав семьи, не нажив и гроша и угробив здоровье, будет он доживать в каком-нибудь поселке, никому не нужный, бодрящийся и уважаемый за остатки бичевской чести — какими наивными покажутся его полные упоения и правды глаза.