— Ну, — сказала она. — Ее звали Банти, да? Она вас оскорбила. Ничего особенного, каждого когда-нибудь оскорбляют. Меня Тоби оскорбил. Имя тоже глупое.
— Понимаете, мы ехали в машине. Я был за рулем.
— Ложитесь обратно в постель. Я вас не обижу. Прижмитесь поближе. Холодно. Одеял мало.
Прижиматься было довольно приятно. Мне было так холодно по ночам. Кто это говорил? Распроклятая Веста, чертова злодейка.
— Чертова злодейка, — пробормотал Эндерби.
— Да-да, но теперь все позади. Вы немножечко мокрый.
— Извините, — извинился Эндерби. — Не подумал. — И вытерся простыней. — Интересно, который час.
— Зачем это вам? Почему вы так рветесь узнать, который час? Встать хотите так рано? Ночь в Севилье. Надо, чтобы нам обоим было что вспомнить о ночи в Севилье.
— Солнце включат, — изрек Эндерби, — тогда день начало получит.
— Вы о чем это? Что хотите сказать?
— Просто пришло в голову. Из синевы. — Кажется, рифмы собрались выстраиваться. Кларет, запрет… Впрочем, сейчас надо другое дело доделать. Она ни капли не похожа на чертову Весту, которая не растрачивает плоть в постели, чтобы за ее пределами оставаться изящной. Тут есть за что подержаться. Он видел, как один клиент в баре с ухмылкой произносил эту фразу. Очень вульгарно. Эндерби принялся собирать старые воспоминания о необходимых действиях (времени много прошло). Над постелью как бы навис сам Дон, почему-то ковыряя в зубах, кивая, тыча пальцем. Более или менее удовлетворенный, он упорхнул на адской бесплотной лошадке и недалеко от отеля приветственно махнул статуе дерзким сомбреро с перьями.
— Воздвигли статую-портрет, — пробормотал Эндерби.
— Да-да, милый. Я тебя тоже люблю.
И Эндерби осторожно, робко, слегка краснея, начал протираться, то есть проталкиваться, пытаясь войти, так сказать. Давненько. И вот. Фактически, довольно приятно. Он остановился на счет пять. И опять. Пентаметрами. И тут хлынуло семяизвержение слов.
Каких потомков этот светлый глаз явил!
Бумажных ветхих идолов повергнув в пыль,
Открыв все ставни, сокрушив любой
Сонет, сонет, для нового сборника «Революционных сонетов», первым в котором стал тот, что разъярил проклятого Уопеншо. Слова текли, Эндерби взволнованно выуживал вещь целиком.
— Извините, — извинился он. — Мне надо доделать. Бумагу достать. Сонет, вот что это такое. — Вспомнил о пузатом, болтавшемся над изголовьем кровати выключателе, протянул к нему дрожащую руку. Внезапный свет с насмешкой спугнул бархатную севильскую ночь. Она не поверила. Лежала, открыв рот, в ошеломлении, с вытаращенными глазами. — Я только напишу на бумаге, — пообещал Эндерби, — потом снова возьмусь за дело. Я имею в виду… — Вылез из постели, пустился на поиски. Барменский карандаш в кармане пиджака. Бумага? Проклятье. Стал выдергивать ящики, выискивая белую подстилку. Сплошь старые испанские газеты с боями быков или что-нибудь вроде того. Черт.
Она завывала в постели. Эндерби вдохновенно метнулся в ванную, вышел, обмотанный туалетной бумагой. И улыбнулся:
— Отлично сгодится. Я быстро. Дорогая, — добавил он. Потом, омерзительно голый, присел к туалетному столику, начал писать.
Открыв все ставни, сокрушив любой запрет
И подчинив себе движение планет,
Они придумали монету, ложе, мозг, что жаждут из всех сил
Своих ключей; и в поле, где сад прежде проходил,
Воздвигли статую-портрет.
— Вы чудовищны, омерзительны. Никогда в жизни меня так не оскорбляли. Неудивительно, что она…
— Слушайте, — не оборачиваясь, сказал Эндерби, — дело важное. Дар решительно возвращается, слава богу. Я знал, что вернется. Дайте мне только пару минут. Потом я снова вернусь. — Он имел в виду — в постель, поднимая глаза к зеркалу над туалетным столиком, как бы именно это намеренный ей сообщить, если она находится в зеркале. Понимал, что должен быть шокирован увиденным в зеркале, только сейчас не время для этого. Жару нет, черта с два. Пускай лучше другие стихи не мешаются. Кроме того, цитата неправильная, все ее вечно неправильно понимают.
И в поле, где сад прежде проходил,
Воздвигли статую-портрет.
— Закончил октаву, — пропел он. — Теперь скоро.