Шниц молчал и правильно делал, потому что все слова были лишними; все, что необходимо, творила живущая в Трудном бестия. Как это ни странно, но это именно она навела порядок у него в голове и уложила мысли в соответствии с цепочками причинно-следственных связей произошедших событий, это она просеяла действительность через сито логики. И вот тогда Яну Герману все стало ясно.
Так вот зачем все это! Вот для чего Шницу было нужно мое безумие! Ха, ведь он и вправду считает, будто я сошел с ума! Вот придурок! Вот только у него еще Кристиан и Лея; их жизни в его руках... Неужто он и в самом деле убил бы их, если бы я стал сопротивляться? Сделал бы он это? Да. Сначала убил бы одного ребенка, чтобы потом угрожать смертью другого — и вот тогда я бы уже не мог сомневаться в его словах. Ведь убил же он фон Фаулниса, убил эсэсовцев, стоящих на страже в покинутом Абрамами доме.
Трудны беспокойно пошевелился в кресле. Лея и Кристиан, Кристиан и Лея. Неожиданно он почувствовал себя слабым и любящим только лишь самого себя, ибо первое, что пришло ему в голову — это проблема боли: Будет ли от этой трансформации больно? Будет ли больно от жизни в четвертом измерении? Вот что в подобные мгновение вопит в человеке громче всего: животное, зверь. Ему следовало спасать собственных детей, а он думал о физических страданиях. Ян Герман оскалился в пространство. Я совсем не добрый, я ужасно злой, злой, злой человек.
Он прикусил губы, замигал, бросил окурок на ковер, ударил кулаком по поручню. С ним поступали ужасно плохо: и Яну Герману приходилось решать, решать немедленно, делать выбор, причем выбор сатанинский, ведь из приготовленной Шницем ловушки нет никакого безопасного выхода. Либо колдовство, превращающее его в чудовище, и ад на всю оставшуюся жизнь, либо до конца все той же жизни клеймо детоубийцы. В душе он выл в унисон со своим чудищем. А оно так глубоко укоренилось в нем, что даже на мгновение Трудному не пришло в голову усомниться в правдивости слов Шница, не поверить в силу магических ритуалов. Внутри Яна Германа погасли последние искры неверия. Свои поступки он теперь обдумывал, основываясь на принимаемую как реальность — невозможность.
Вот если бы его еще не заставляли делать выбор! Если бы все это было вопросом мгновений, инстинктов, рефлексов! Тогда он прыгнул бы в огонь, чтобы спасать детей; вот тогда, без малейшего размышления, он и вправду сделал бы ради их жизней все. То есть — это мне так кажется. Всего лишь предполагаю... Размышляю... Но вот сейчас... Можно ли придумать пытку, хуже такого выбора? Лея и Кристиан. Люблю ли я их? И вообще, люблю ли я хоть кого-нибудь? Понятно, что я сильно завишу от людей. А вот тут необходимо избавиться от эгоизма. Ведь не будет даже чьего-либо восхищения или зависти, потому что для меня возврата не будет. Так что — все для других, ничего для себя. Без надежды, без награды, без удовлетворения, без гарантии справедливого обсуждения. Организм восстает против подобных самоубийственных требований разума. Я знаю, уверен, что без особого страдания способен был бы пережить смерть и Леи, и Кристиана. Виола, скорее всего, так не смогла бы, даже понятия не имею, что бы с ней сталось; только сам я бы пережил это довольно легко. Кровь от крови моей, плоть от плоти вот только что это, черт подери, значит?! Никогда я не был особо хорош в анализе чувств, тем более — собственных. И уж наверняка не изучал сравнительную любовь. Все равно, так или иначе, когда-нибудь я их потеряю! А спасая их жизни, я утрачу даже гораздо больше — весь человеческий мир. Для этого и вправду нужен безумец. Лея и Кристиан. Они еще настолько маленькие, что я даже и людей в них пока что не вижу, скорее уж — мягкие, пахучие игрушки, домашних зверушек. Вот если бы Шниц начал мне угрожать смертью Конрада, тогда... кто знает... Только вот он размышлял иначе: ведь каждый любит маленьких детей. Ладно, я попросту бессердечная скотина. Уже вижу, как они лежат в одинаковых гробиках. Ведь правда, настоящая я скотина? А что, разве мало сейчас умирает детей?