Трудны выглянул в окно: прямоугольник снега с кривыми полосами теней, одна ворона и чьи-то следы.
— Кто это выходил во двор?
— Конрад. Что-то он говорил про чердачные окна. Понятия не имею, чего он хотел.
— Конрад поднимался на чердак?
— Да он прямо влюбился в него. Пообещал, что приведет друзей, и они там все разберут.
— Ты ему запретила.
— Естественно. Впрочем, его погнал Юзек. Похоже, что он серьезно надеется, что подаришь ему все содержимое чердака.
Конрад, их старший сын, которому в апреле исполнится семнадцать лет, обладал неисчерпаемыми запасами энергии. Говоря по правде, он даже начинал пугать Трудного. Поскольку обучение на курсах, казалось, занимает у него ничтожную часть времени, отец вовлек его в работу в фирме. Только быстро оказалось, что для Конрада мало и фирмы. Он начал кучковаться с какими-то парнями в кожаных куртках; одного из них Трудны впоследствии увидал в охране Майора. Жене он ничего не сказал, но сам почти что видал венки на могиле сына. Посему взял его с собой на несколько приемов, организованных Яношом и Гайдер-Мюллером, где юношу, как и было предусмотрено, заинтересовали другие аспекты польско-германских отношений. Трудны вздохнул с облегчением, но ненадолго; дело в том, что однажды вечером весьма озабоченный Конрад весьма туманно начал что-то бубнить что у кого-то сильно затягиваются месячные. Прозвучало имя некоей Инги. После страшных умственных усилий Трудны вроде бы вспомнил статуеобразную фигуру блондинистой и грудастой арийской девахи. Тут же прозвучала и ее фамилия. Трудны никак не мог понять, почему, тогда, на месте не отбросил коньки. Он запретил сыну куда-либо выходить и кому-либо звонить. К счастью, месячные у генеральской дочки в конце концов все же наступили; Трудны переждал, когда она уедет из города, но Конрад все равно поимел неотвратимый запрет появляться на каких-либо вечеринках с участием немцев. Но, поскольку уже какое-то время вокруг пацана царила относительная тишина, Трудны невольно начал подозревать его в самых ужасных вещах, и, чем дольше длилась эта тишина, тем более ужасными становились подозрения. Чердак, думал он теперь; да пусть бы он торчал там днями и ночами, там он никого не убьет, и его никто не порешит, опять же, чердак не станет причиной никакого мезальянса. А черт его знает, может взять, да и подарить ему этот чердак на Рождество.
Трудны пил кофе и приглядывался к Виоле. По ночам, когда она спрашивала его шепотом, любит ли он ее еще, Ян-Герман отвечал, что конечно же -сейчас же, при электрическом свете искусственного дня, он не смог бы обмануть ее столь легко. К счастью, днем она ничего о таком и не спрашивала. Виола до сих пор оставалась красивой женщиной — еще до того, как жениться на ней, он знал, что она долго сохранит молодой вид, таков уж был тип ее красоты: худощавая фигурка, худощавое лицо, черные, с синим отливом волосы, еще и более темные глаза, не самая светлая кожа. Такие женщины, старея, очень редко становятся полными, а уж от морщин им приходится спасаться только после сорока. У них нет поводов к преждевременной сварливости, потому-то они и долго сохраняют молодость духа. Все это Трудны знал, когда объяснялся ей, сам же он, в свою очередь, был мужчиной систематичным, все тщательно планирующим и очень редко забывавшим о холодной логике в пользу радостного иррационализма. Но, при всем том, он не был ни педантом, ни мрачным типом, во всяком случае, сам себя он таким не считал. Он считал себя способным деловым человеком. Точно так же думали о нем и другие. Вот такое вот редко встречающееся согласие воображаемой и видимой фигур, давало Трудному приятное чувство полноты и делало нечувствительным ко всепроедающему яду фрустрации.
Он говорил, что любит жену — и сам чувствовал, что лжет. Сами слова звучали и имели вкус лжи; даже странно было, как это она сама не замечает. Что такое любовь, размышлял Трудны, глядя на то, как Виолетта толчет в ступке какие-то резко пахнущие ингредиенты; что же это такое, потому что сам я уже не знаю, забыл. Я испытываю к ней желание, мне нравится быть с ней рядом, боюсь, если потеряю ее, уважаю ее. И все же, слова на губах повисают грязной ложью. Возможно, это просто такой закон: только молодые любят, а мы любовь вспоминаем. Может, просто закон. Только, неужели же я не был бы в состоянии снова влюбиться? Не верю. Янош всего на полтора года моложе, но каждые несколько месяцев до смерти влюбляется. То есть, это он сам так говорит. Все эти его влюбленности как гитлеровские наступления: поначалу быстрые, громкие и шикарные, а потом, когда завоевано уже все, что только может быть завоевано, они размываются и гаснут в монотонности обладания. А я сам? Не люблю: обладаю. Действительно ли в этом самое главное? Неужто в этом и состоит тайна, что любовь это только процесс, а не состояние? Вектор, а не скаляр?