— Откуда ты выкопал эту историю? — рассмеялась Роузи. Споффорд — и ей в нем это нравилось — был полон всяческих закутков и закоулочков, в которых навалом лежали такого рода чудные вещи.
— Ну, — сказал Споффорд, — история эта, как мне кажется, восходит либо к Скотту, либо к Диккенсу, одно из двух. У моих предков были два одинаковых собрания сочинений. Полных. Диккенс и Скотт. А больше вроде как вообще никаких книжек не было. Я, конечно, не стану тебя уверять, что прочел их все, но я много прочел, и оттуда и отсюда.
И они у меня, типа, перемешались в голове, и, знаешь, я, честно говоря, не всегда могу вспомнить, какая история кому из них принадлежит. Я бы сказал, что это Уолли Скотт. А если не Уолли Скот, то тогда наверняка Чак Диккенс. А может быть, ее мне рассказал мой друг Пирс.
— И что, история на этом заканчивается?
— Да нет, конечно. Потом настает день черного пса. Спасает парню жизнь. Вот тут история и заканчивается.
— У каждого пса есть свой день.
Споффорд ничего не ответил, только ухмыльнулся широко, во весь рот, так что стал виден мертвый зуб. Он непристойнейшим образом радовался достигнутому эффекту, и ей пришлось отвернуться, чтобы не улыбнуться ему в ответ.
— Да, кстати, — сказала она и принялась демонстративно собирать со стола кошелек, книгу, сдачу, давая понять, что разговор подходит к концу, и меняя тему, — как твоему другу — Пирс его зовут? — как твоему другу Пирсу здесь понравилось?
— Ему здесь понравилось, — сказал Споффорд. Она встала, он остался сидеть как сидел. — Он еще сюда вернется.
Ему действительно понравилось. Он будет часто думать об этом, на разные лады, в разных контекстах; если честно, то уже в безликом и затхлом салоне автобуса, едва тронувшись с места, он уже начал об этом думать. И — на городских улицах, пышущих летней жарой, пропитанных гнилостной летней вонью; в городской квартире бог знает на каком этаже, квартире, которая внезапно стала казаться ему слишком просторной, как будто изголодавшийся нищий вдруг нашел и надел свой прежний костюм; или тогда, когда, сжав зубы, он готовил себя к неизбежным в ближайшем будущем перипетиям, — и вдруг ему начинало казаться, что картинки из лета в Дальних горах никуда не делись, они здесь, прямо у него под рукой, этаким озерцом золотистого света, так близко, что он не мог понять, как умудрился выбраться оттуда и попасть сюда; а сюда он попал, по собственному убеждению, навсегда или на срок, настолько близкий к этому «навсегда», что разницы не было ровным счетом никакой.
— Простите, простите меня ради бога! — В комнату, куда провели Роузи, ворвался Алан Баттерман. — Вы, наверное, ждали меня бог знает сколько времени, ведь так? Я страшно, непростительно перед вами виноват.
Он отодрал от рукава приколотую булавкой траурную повязку и про мокнул лицо большим красивым носовым платком. В черном костюме тройке и в галстуке он выглядел просто шикарно, вылитый француз (острый нос, черные глаза и напомаженные волосы, белая гладкая кожа), и высокий накрахмаленный воротник подпирает пухлые щечки.
— О господи, — сказал он, тяжело вздохнул и сунул платок в карман.
— Что, близкий человек? — осторожно поинтересовалась Роузи.
— Да нет, — ответил Алан. — Да нет же, нет. Просто старый-старый наш клиент. Старый, как Мафусаил. Можно сказать, старейший клиент фирмы. О господи как же это все нелепо.
Он закусил костяшку указательного пальца, выглянул в окно на реку и на вошедший в силу день; потом вздохнул еще раз и взял себя в руки.
— Итак, — сказал он. — Прежде всего, как вы себя чувствуете, чашечку кофе не желаете? Я Алан Баттерман. Алан Баттерман-младший. Мне кажется, ваш дядя не вполне отдавал себе отчет в том, что в последнее время именно я отвечал на его письма и все такое — мой отец скончался два года тому назад. Такие дела.
Он печально улыбнулся Роузи.
— Бони объяснил вам, в чем дело?
— В общих чертах.
— Речь идет о разводе.
— Или, по крайней мере, о раздельном ведении хозяйства.
— Все так.
Алан резко выдохнул, покачал головой и уставился в столешницу прямо перед собой. Казалось, он был на грани приступа самого безысходного отчаяния, и Роузи уже как то опасалась вдаваться в детали, чтобы не добавить ненароком ту самую последнюю каплю.