Есть ли у мира сюжет? Ему казалось, что сюжета нет, — не потому ли, что он забыл свой собственный?
Прозрачным майским утром, когда все остальные уже, судя по всему, отчалили, они с Джулией сидели друг напротив друга за исцарапанным кухонным столом, готовые отправиться в путь: между ними стоял высокий стакан воды, а в блюдце два голубоватых кубика сахара, которые достал им сосед сверху — косматый, с кроткими карими глазами, — билеты в Иной Мир. Потом, через несколько лет, он иногда задавал себе вопрос, а не свернул ли он в ту минуту в какую-то боковую калитку бытия, навсегда сбившись с главной дороги, по которой в противном случае покатилась бы его жизнь; но этот вопрос не имел значения, вернуться и проверить было никак нельзя; если уж ты ступил на ту дорожку, которая через минуту стала сама собой раскатываться у них из-под ног, обратных путей не существовало. И никаких «как будто»: это была не метафора, а если и метафора, то настолько реальная, что смысл и средство его достижения менялись местами и делались неразличимы. А вообще-то немного погодя в то бесконечное утро явилась очевидность: истина сама есть метафора, нет, даже не метафора, а всего лишь указатель, направление движения к самой прозрачной и всеобъемлющей метафоре из всех, к которой можно приближаться, но приблизиться нельзя. Жизнь есть путешествие; и есть только одно путешествие; в жизни есть только одна дорога, один темный лес, одна гора, одна река, требующая форсирования, один город, в который можно войти; один рассвет, один вечер. И ты просто сталкиваешься с каждой из этих реальностей снова и снова, постигаешь их, понимаешь, рассказываешь про них истории, забываешь, теряешь и вновь находишь. И в то же самое время — Пирс стоял, и задыхался от ветра Времен, и переживал то же самое потрясающее чувство озарения, с которым Бруно открыл для себя Коперника, первого человека в истории, который сумел это постичь, — Вселенная бесконечно расширяется, ежесекундно, в каждом из тех направлений, которые ты только в состоянии помыслить или представить себе, в каждый момент бытия.
Да, я понял, сказал он. Да, я понял, понял: слушая, как замыкаются, встают на место бесчисленные реле, настолько крошечные, что им хватало места в круговерти каждой наималейшей творящейся в нем в данный момент химической реакции. В тот день он узнал, где находится рай, а где ад, где семиярусная гора; и он смеялся в голос, поняв эту простую истину. Он узнал ответы на сотни других вопросов, а затем забыл их, а потом забыл и сами вопросы, но и через несколько лет — не то чтобы слишком часто, но все-таки — к нему возвращался, как прибойная волна, которая докатывается до сухой гальки и плавника и снова отступает, всплеск тогдашнего понимания: на краткий миг подступал знакомый солоноватый привкус тогдашнего знания — наверняка.
В те времена Пирс сделался весьма популярным преподавателем в Барнабасе, студентам казалось, что он владеет каким-то секретом, которым мог бы поделиться, тайной, которая и ему-то самому не так уж легко далась. Возле подобранного на улице плюшевого кресла возвышалась груда книг, купленных, взятых на время, а то и просто краденых, — он приходил в аудиторию, доверху груженный экзотическим товаром, награбленным в этих сокровищницах; и для того, чтобы выгрузить свои богатства, ему недоставало минут в часах и часов в учебной программе.
Тем временем великое шествие замедлило ход, запуталось само в себе, изъеденное — разом — духовной расточительностью и духовной же скупостью; те, кто изредка заходил посидеть на полу у него на лекции и послушать его истории, имели все меньше общего с западной цивилизацией, они казались бог весть откуда взявшимися чудными существами, и направлялись они тоже бог знает куда, и для них, измученных и пыльных, это был лишь мимолетный привал.
Пирс по-прежнему работал над своим отчетом, над своей историей; а в это время далеко на Среднем Западе Роузи Расмуссен со своим Майком вела хозяйство в сером Ветвилле, вдали от огромного и беспокойного университета, а в это время Споффорд в безмолвном напряжении сидел в палате реабилитационного центра в Гарлеме с шестью другими мужчинами, которые никак не могли забыть один далекий пляж на рассвете и один поросший зеленью холм. Пирс продолжал читать: он читал Барра и Вико