Открою лавочку. Когда-то, мальчишкой, когда он впервые решил стать или понял, что станет историком, у него было смутное предчувствие, что он будет заниматься именно этим, что историки именно этим и занимаются, открывают лавочки, отпуская историю в мелкую розницу тем, кто испытывает в ней нужду.
А вышло все совсем не так, подумал он, глядя на луну, вышло все совсем иначе. И все же.
В счастливейшую сень благословен, пришед: бегство было во благо. Конечно, куда бы он ни сбежал, она последует за ним. Esflnge , Сфинкс chalkokrotos , не собственной персоной, конечно, это она достаточно ясно дала ему понять, не собственной персоной, но все же не менее зримо.
— Слышишь? — сказал Споффорд.
Сова, птица мудрости Афины, она же — ночи непотребнейшая птица (а эти гонгоризмы прилипчивы, подумал он), вновь задала свой единственный вопрос. [32]
Пирс верил, что способность к истории может быть врожденной, как музыкальный или математический дар, и коль уж она есть, то и проявиться должна достаточно рано. Вот как в нем, например.
Правда и то, считал он, что, не обладая такого рода талантом, человек может все-таки посвятить себя определенной науке и заниматься ею и, за счет старания и усердия, обойтись без оного — это не касается разве что математиков и великих шахматистов, — но талант, он все-таки остается при этом талантом. И дело не в какой-то там уникальной памяти, которой у Пирса вообще-то не было, и не в интересе к прошлому, преклонении перед живописной древностью как таковой — качестве, которым его отец Аксель безусловно обладал, хотя Пирс считал его абсолютно лишенным чувства истории. Одной из составляющих было живое воображение, и оно-то у Пирса было, студентом он умудрялся с удовольствием рыться в статистических отчетах о трансальпийском товарообороте XVI века или в трудах по кораблестроительной технике викингов, потому что перед мысленным взором у него всегда была драма живых людей, занятых реальными делами, конечно увязших в паутине истории, но не осознающих этого; эти мужчины и женщины действовали и говорили, мечтали и играли в какие-то свои игры, раз и навсегда приговоренные делать то, что они сделали (в конце концов они все уже умерли), — и в то же время свободные в пределах выделенного им времени, свободные надеяться и каяться, винить себя за ошибки и благодарить Бога за успех.
Но эта способность у Пирса проявилась много раньше, задолго до того, как он успел в должном количестве накопить исторические факты, к которым смог бы применить это странное свойство ума, казавшееся ему таким естественным, что он осознал его, только став взрослым: для Пирса Моффета, сколько он себя помнил, числа — девять цифр — каждое имело определенный цвет, и хотя он воспринимал эти цвета и в телефонных номерах, и в уравнениях, ярче всего они виделись ему, когда выстраивались одно за другим в датах.
Так цвета чисел становились помимо его воли цветами событий — красками комнат, в которых подписывались договоры и слагались мечи, цветами придворных костюмов и экипажей, людских толп, безоружных и бряцающих оружием, самого воздуха, которым они дышали, — каждое столетие, каждый десяток лет в пределах этого столетия, и каждый год в отдельности расцветали у него в голове: как листают перед глазами многокрасочный воскресный комикс. Как музыкант-виртуоз, способный подобрать мелодию на самом дрянном пианино, Пирс мог упорядочить любые попадавшиеся ему разрозненные факты, даты сражений, изобретений, открытий — все, что он собирал из взрослых разговоров, рекламных объявлений, школьных учебников, альманахов, — в таблицу, которая отныне всегда была при нем, и ее нужно было только заполнить.
У единицы не было собственного цвета, она сливалась с фоном. Двойка была густо-зеленой, с шелковистым отливом. Тройка — геральдический красный, а четверка — защитного цвета. Пятерка — золотая, шестерка — белая, семерка — фарфорово-синего цвета, а восьмерка — черная, как старомодный вечерний костюм. Девятка была неяркой, бежевой. Ноль был тоже бесцветным, но пустота, которую он давал, была темной, тогда как единица зияла светлым пробелом. Первое число после единички в датах второго тысячелетия нашей эры определяло цвет века, а следующее — особый цвет года. Последняя цифра завершала отделку, проглядывая там и сям в рисунке гобелена. Вот почему некоторые знаменитые события запечатлелись в его памяти лучше других; 1066 год был не особенно зрелищным, а вот 1215-й, когда лорды в зеленых шелковых плащах с золотыми цепями во главе с коронованным золотой короной королем опустились на зеленую траву лужайки, представлял собой незабываемую сцену. Однако 1235 год, когда, насколько Пирсу было известно, ничего примечательного не произошло, был еще более красочным, как и 1253-й, хотя то был уже совсем другой год.