Казалось, страшная тягость свалилась с души его, когда скрылся из вида Париж и дохнуло на него свежим воздухом полей; а поезд уже во весь опор летел к десятому — в алфавитном порядке — кантону страны, где мудрые крестьяне разделяют колючей проволкой чёрных быков и белых волооких коров.
В девять утра Александр очнулся ото сна, посмотрел в окно и рассмеялся — повсюду, на проносившихся в сторону Парижа гигантских валунах, лиственницах, соснах, крышах энгадинских изб и пятизвёздочных отелей, властвовала вызолоченная снежная пустыня.
В глубине шаткого коридора возник негр–официант, костяшкой указательного пальца простучал по стеклу мотив шубертовской увертюры и распахнул дверь, тут же ставши белокожим. Вертя шустрым задком, плотно обтянутым зелёными брюками, он предложил кофе, осведомился о происхождении Александра и, услышав ответ, воскликнул: «Madonna porca!», присовокупив, что ещё никогда не приходилось ему встречать финнов. Александр выбрал чай с шиповником и вскоре уже потягивал из искрящегося стакана бурый ароматный кипяток с багровой кровоточинкой на дне; любовался живописным буреломом, то тут, то там украшенным односезонными сталактитами. Потом Граверский до блеска выбрил ставшую вдруг эластичной кожу лица, хорошенько умылся, снова сменил бельё и, в окружении североамериканских мастодонтов и их жёнушек, пересел в махонький красный поезд, взбиравшийся по скалам уже профессионально, по–альпинистски мощно и легко.
Оказавшись в вагоне без перегородок, заокеанские горлодёры сбились в кучу, принялись, по своему обыкновению, вопить, хрюкать, скалить искусственные зубы, с подозрением коситься на одинокого Александра, щелкать фотоаппаратами, ковырять в ушах пальцами толщиной с сигару — неразлучную спутницу карибского Полифема, вхожего в лучшие дома левого берега Лютеции.
Но Граверский не смотрел на них. Положив рюкзак на сиденье напротив, а ноги на рюкзак, пятой ощущая твёрдый корешок тонкой книги, он не мог насытиться радужной чистотой и ждал (пытаясь справиться с анапестовым счастьем) как, вот сейчас, выйдет он на перрон, ступит на дремлющую под белой кожурой землю, и стёртые о пегий парижский панцирь каблуки захрустят по отвердевшему за ночь насту.
Поезд последний раз махнул хвостом, описал полукруг, величественно въехал в глубокое, ещё не освещенное солнцем ущелье, собрал последние силы и устремился к миниатюрному вокзалу, уютно свернувшемуся калачиком на берегу стянутого льдом озера, посередине которого красовался эллипс пустовавшего ипподрома.
Состав плавно затормозил. Солнце показалось из–за покрытой лесом вершины и озолотило город. Американцы зашумели ещё пуще, замычали, зафыркали, загромыхали чемоданами и, топая грязными мясистыми ногами, звеня купленными в Цюрихе сувенирными колокольчиками, прошествовали к выходу. Пора! Пора! Там ждут.
Александр выждал, пока они скроются, и последовал за ними, туда, где воздух был весь пронизан нитями серебряной паутины, увешанной дрожащими алмазами; солнце раздвоилось, и оба светила запрыгали, забесновались перед его глазами, пропали на мгновение, и вдруг Граверский увидел то, для чего он добирался сюда — исполинский дуб, клитор матушки–земли — весь в белых хлопьях, широченный у основания, мраморной колонной пропилеи возвышался он над хвойным морем. Александр сделал первый шаг по снегу, и — странное дело! — он оказался будто в краю обетованном, не в центре старого континента, а чуть восточнее, словно подбирался к сердцевине той Евразии, которую скраивал на свой лад с самого своего бандитского отрочества.
Сосало под ложечкой от предчувствия неслыханного дара — наверное, как у Диомеда, взнуздывающего фракийских скакунов, — и капала с его лезвия кровушка потерявшей девственность музы.
Под косматой елью показался двухэтажный дом; ель тотчас избавилась от снежной вериги, отсалютовала Граверскому, вскинувши руку к небесам. Дверь была полуоткрыта. Александр набрал полную грудь подслащённого энгадинского воздуха, толкнул эту дверь, и пол скрипнул так смачно, будто парижская подошва раздавила виноградную гроздь.