Ага, значит, Мария убежала. Убежала в лес, чего многие опасались, еще когда она только появилась в Фагерлюнде, бывшая психически больная… рассказывали истории о матери и тетке…
Я занялся котлетами, моим любимым блюдом: наталкивал полный рот, заглатывал, снова заполнял едой и с усилием глотал. Аппетита не было. Я думал об отвратительных мухах, о бегстве Марии, жевал, глотал, не смел поднять глаз, не смел задать вопрос, не имел права. Кто я? Гимназист, одетый в форменную куртку, из которой давно уже вырос, и которая лишь подчеркивала непривлекательность моего существа и его ускоренное развитие; худые костлявые руки, длинные пальцы, неумело орудующие ножом и вилкой. Кому нужен такой? Кому интересен? Кто захочет говорить с ним как с равным?
От обильной еды и тепла меня разморило, после утомительной долгой поездки одолела дремота, однако внутри разгорался огонь. Собственное несовершенство требовало удовлетворения, побеждал эгоцентризм:
— Почему же она убежала? — спросил я невинным голосом, каким пользовался раньше, пытаясь выяснить, например, отчего мокрое сено огнеопасно. Хотел заставить ее поверить, что был еще маленьким и глупеньким. Наивный вопрос требует ответа.
— Не знаю я, не знаю, Петер. В последнее время она была вроде бы сама не своя… Вот сижу и думаю, а может мы виновны?..
Она сидела, откинувшись назад, сложив руки под грудью, опираясь ими на живот, словно защищая себя; грузная, печальная, самоуничижающая. Обычно так сидят, когда на душе неспокойно. Непонятно почему, но я чувствовал, что случившееся в Фагерлюнде имеет отношение к тому, что она стала полной, стала старее. Я никогда раньше не думал о тете Линне как о женщине; грудь, живот и прочие женские прелести применительно к ней не волновали меня. Но теперь я сидел и украдкой рассматривал ее округлости, которые доставляли ей самой, как я догадался, одни заботы и огорчения. А меня, наоборот, они прельщали (кто бы мог подумать!) самым непосредственным образом. Привлекала естественная физическая крепость. Очаровывала зрелая женственность, которую она излучала. Зримо вдруг представились картины прошлых каникул: вот я врываюсь в дом, спешу, обожженные солнцем щеки пылают, волосы разлетаются во все стороны, спрашиваю о чем-то, прошу что-то — стакан воды, кусок хлеба… И она у кухонной стойки в своем переднике: улыбающаяся, доброжелательная, готовая удовлетворить малейшее желание. Моя голова в ее объятиях, мои руки вокруг ее талии — пожалуйста, ну, пожалуйста…
Теперь я видел тяжелые груди, покоившиеся на оголенных руках, округлый, слегка выступающий вперед живот… ощутил жар, трепет в теле от собственных наблюдений и размышлений. Но прежнее преклонение перед нею и восхищение ею оставались непреклонными. Беспокоило одно: что же случилось, что на самом деле происходило в крестьянской усадьбе Фагерлюнд?
Я снова склонился над тарелкой. Поковырял в котлетах, картошке, овощах. Есть не хотелось. Что делать? Внутренне я был смел, решителен, дерзок, но внешне — боязлив и мнителен; нескладный и стеснительный подросток в городской одежде… да еще длинный нос, начинающий расти в непонятном направлении, чувственные мясистые, слишком, слишком красные губы, волосы цвета мокрой пеньки, взъерошенные в результате священнодействия местного парикмахера и какие-то безвольные, как их владелец. Зеркало было самым коварным моим недругом, однако, я часами простаивал перед ним, изучая собственное несовершенство. Но недостатки внешнего облика не мешали, наоборот, способствовали проявлению у меня безграничного любопытства, требования на право знать все и вся, особенно относительно драматического и таинственного в жизни. Я тянулся к загадочному миру взрослых, старался его понять, однако и страшно боялся его.
Кто я сам? Ничего интересного. Душа, что мозаичная картина, сложение тайком подсмотренного и случайно узнанного. Я отождествлял себя безоговорочно, не думая и не размышляя, со всеми мыслями, со всеми явлениями, с которыми приходилось соприкасаться, реагировал на любой пустяк; подобно актерам я свободно выбирал реквизиты, подходящие для той или иной роли; я был артистом, я играл всегда и для всех, играл ребенка среди детей и взрослого среди взрослых или ребенка в мире взрослых, если это отвечало моим загадочным намерениям. Я постоянно лгал, но ложь в другом контексте звучала правдой. Я не делал и не пытался делать различия.