— Прихлопнем, брат! Только смотри, в городе открыто не показывайся. У него везде лазутчики, мигом донесут. И в тюрьму не заглядывай, а то и тебя туда упрячут.
Сговорились мы с ним на заброшенной мельнице свидеться.
Пришпорил я коня, в город поскакал. Приезжаю — одного человека из своих в больницу послал, другого в тюрьму. Воротился человек из больницы, рассказывает: Джемо поправилась, два дня назад жандармы ее к секретарю каймакама отвели. Другой приходит: не пустили его в тюрьму. Говорят, подавай бумагу от каймакама, тогда пустим.
Так ни с чем и повернули мы назад. На сердце мне камень лег. С чего это Джемо к каймакаму направили? Теперь в тюрьму бросят, как бунтовщицу, или Сорику-оглу отдадут, как других? Погнал в касаба[52]. Скачу во весь опор — ветер в ушах свищет. Люди мои еле поспевают за мной. Под вечер мы были уже в уезде. Спешились, не доезжая касаба. Людей своих я при лошадях оставил. Одного половчее с собой забрал. Подбираемся с ним к уездному правлению, жандарм дверь на замок запирает. Укрылся я в темном углу, чтоб он меня не приметил, а человека своего послал про секретаря спросить. Заслышал жандарм шаги, вздрогнул.
— Чего тебе?
— Секретаря каймакама повидать надобно.
— Нету его, на Зозану уехал.
— Когда воротится?
Осклабился жандарм, усы подкрутил.
— А кто его знает! Когда ему ракы да женщины наскучат, тогда и воротится. К одному знатному аге кутить отправился, с ними девка, в самых летах. Теперь, считай, дня три, а то и все пять прогуляют. Оно и на руку нашему брату, передохнем от пустобреха. Целыми днями лается, глотку дерет, клянусь аллахом! Кому не опостылеет такая жизнь!..
Я чуть не задохнулся от ярости. Моя Джемо, джигит-Джемо на пьяной пирушке этих шакалов услаждает! Ну, погоди же, Сорик-оглу! Погоди и ты, бумажная крыса! Попадетесь вы мне в руки!
Вскочили на коней, одним махом до Зозаны долетели. Молния и та бы нас не обогнала. Джемшидо уж нас на мельнице поджидает.
— Везет нам нынче, Мемо, — говорит, сам смеется во весь рот. — Я чабана Сорика-оглу прихватил.
Вошли внутрь. К опорному столбу человек привязан. Чиркнул я спичкой, лицо его осветил — не из наших.
— Слушай, брат, — говорю. — Коли службу нам сослужишь, отпустим тебя живого, в придачу денег и скотины дадим. А заупрямишься — пеняй на себя, отправим прямиком на тот свет, по одной дорожке с твоим агой. Ну, будешь мне отвечать?
— Буду.
— Где Сорик-оглу, знаешь?
— Знаю, он велел мне принести ему молока, сыру, сливок и молодого барашка. Я к нему ходил.
— Где он?
— На летовке.
Схватил я его за плечи, давай трясти.
— Задумаешь нас морочить — смотри у меня!
— Не-е, зачем морочить! Как пирушка у аги с именитыми гостями, так он на яйлу подымается, от своих жен подале.
— Ладно. Сколько там человек в дозоре? Сколько собак?
— Когда ага пирует, людей своих в оба отсылает, жен да детей сторожить. Наверху с ним от силы человека четыре будет. Однако собак лютых не счесть.
— Собаки тебя признают? Пойдут за тобой, если покличешь?
— Пойдут.
Погремел я золотом в поясе.
— Теперь слушай, коли собак к ручью заманишь и всех перетопишь, а после нас в дом проведешь, это золотишко все твое будет.
Чирк спичкой и к глазам его золото подношу. Запылало оно перед ним желтым пламенем, и в глазах его огонек разгорелся.
— Ты чей, ага? — спрашивает.
— А тебе зачем?
— Да затем, что за душегубство ответ держать будем. Достанет у тебя силы раба оборонить?
— Я из Дерсима.
— Тогда страшиться нечего. До Дерсима ни одна рука не дотянется. Твой я с потрохами.
Заставил я его поклясться мне в верности двенадцатью имамами, отвязал от столба, отправились мы с ним на летовку.
Гляжу — чабан свое дело знает. Козьими тропами нас повел, глухими ущельями, с подветренной стороны, чтоб собаки наш запах не расчуяли.
Засветились наверху огни дома. Чабан говорит:
— Я пойду собак заманю, а вы тут обождите.
Джемшидо ему руку на плечо положил.
— Смотри же, брат. От клятвы не отступись!
— Как отступиться, бабо! Кто великую клятву преступит, того Хызыр в камень оборотит!
— Вперед Хызыра мы из тебя кишки выпустим, заруби на носу!
Сунул чабан под мышку два круглых хлеба для собак и в темноту канул.