— Прости ты его, командир. Это он не со зла, а по темноте своей. У нас тут что ни шаг — везде деньги требуют, а добра мы ни от кого отродясь не видывали. Ты уж не держи на него зла.
И товарищи Зульфикяровы Фахри-бею в ноги повалились: пощади, не гневайся!
Поднял он их с пола, по спинам похлопал:
— Отправляйтесь вы домой и передайте своим соседям от меня привет. Все, что будет в моих силах, я сделаю. Постараюсь и для вас хорошее местечко подыскать.
Ай, джигит-командир! Ай, лев-командир! Знать, на чистом молоке того льва вспоили!
С легкой душой мы домой возвращались. Шли порознь, чтобы никто про наши дела не пронюхал. Нас и в городе вместе не видали.
* * *
Подошел конец осени. Вот уж и сено на лугах в стога собрано, и поля нежной зеленью опушились.
Справил я себе новый литейный прибор, за старое ремесло взяться хотел, да все оттягивал со дня на день, рыбной ловлей пробавлялся. Подходит как-то ко мне Джемо. Руку мою взяла, к щеке своей прижала.
— Осень уж на исходе, а ты все за колокольчики не берешься, на озере прохлаждаешься. Или ты запамятовал, что отцу мельницу обещал справить?
Глянул я ей в лицо — месяц ясный сияет!
— Что-то я тебя не разберу, — говорю. — То ты меня к литью не подпускала, разлуки страшилась, теперь ругаешь меня: зачем литье забросил!
Засмеялась звонко.
— В ту пору нас всего трое было. Теперь будет четверо, а то и все пятеро. Эдакую ораву прокормить надобно!
У меня по всему телу сладкая волна прокатилась.
— Правда, курбан? Прибавления ждешь?
Кивнула головой.
— Правда. Дошли до неба мои молитвы. И я, как другие, понесла.
Говорит, сама от радости плачет. Усадила меня возле себя. Сперва поведала про то, как месяцами дни и ночи напролет маялась, зачатие вымаливала. Живот свой рукой оглаживает. «Коли сын будет, — говорит, — весь в отца пойдет, коли дочь — в мать».
Вдруг встрепенулась.
— А ты, курбан, никому не сказывай до поры, что я в тягости. Как заметно станет, соседки мои лопнут от злости.
— И Джано не сказывать?
— Не надо. Как узнает про внучка, — хей, бабо! — его не удержать, пойдет разносить эту весть по всей округе. Он ведь больше меня горевал о моем бесплодии. А ты: «По мельнице тоскует». Ну, теперь отливай свои колокольчики, тешь свою душу. У меня от тоски утеха есть: твой плод под сердцем шевелится.
После этого разговора стал я с легкой душой своим ремеслом заниматься. Я в своем углу с литьем вожусь, Джемо за скотиной ходит, йогурт заквашивает, масло сбивает, да и мне пособить минуту-другую выгадывает: то колокольчики на ошейники нанизывает, то их сукном протирает. Самые голосистые колокольцы мы для своей скотинки приберегли. И соседей не обделили, рассчитаться после обмолота с ними столковались.
Зазвенело все наше пастбище тихим, ясным звоном. Полилась нежная песня по всей долине, над землянками закружилась, души людские отогрела. Бывало, прислушаются к той песне сестрицы и скажут:
— Ай да Мемо, золотые руки. Всю деревню весельем залил!
* * *
Тем временем день моего отъезда в горы приближался. Товару наготовил я изрядно. Стал в дорогу собираться — Джемо чернее тучи.
— Не ко времени ты едешь, — говорит, — смотри, не случилось бы чего! Каждый день мне страшные сны снятся, вся в поту просыпаюсь. То тебя ограбили, то тебя убили…
Посмеялся я над ее страхами.
— Когда живот пухнет, все бабы страшные сны видят, курбан. Радость от этих детей на один день, а после только муки сплошные. Женщина ради дитяти умереть готова. Оно еще в утробе сидит, а уже ее блевать кровью заставляет. Такая бабья доля!
Перед моим отъездом Джемо всю ночь не спала. Одеяло на голову натянула и скулила потихоньку до самого утра. Светать стало — я поднялся с постели. Она меня руками обвила, не пускает.
— Не езди, Мемо! Послушай меня!
Еле вырвался я из ее рук.
— Я же ворочусь скоро!
Она опять меня как клещами сжала.
— Тогда и меня с собой забери! Я тебя обороню, я за тобой присмотрю!
— Да полно тебе, курбан! Дорога дальняя, трудная, не выдюжишь! Тебе нынче одна забота: дитя желанное уберечь, до срока доносить, а в горах и выкинуть недолго, упаси бог!
— Лучше его лишиться, чем тебя!