И люди жаждали рассуда, люди жаждали справедливости — будь то на земле или на небе. На земле справедливости не было. А что, если ее нет и на небесах?
Самая большая несправедливость заключается в том, что бога нет. Значит, нет и судьи, который воздавал бы за хорошее и за плохое. А коли так, то нет и справедливости. Самая большая несправедливость в том, что нет справедливости. На что же уповать? Кого бояться и перед кем держать ответ? Вот тогда и родилась совесть…
Нет судьи и бога поднебесного, да есть собственная совесть. Она твой бог и твой судья.
Пишу эти слова с некоторой долей неуверенности. Кому они и для чего? В наше-то время? Не похож ли я на юную учительницу, рассказывающую беременной школьнице о любви Татьяны к Онегину? Потребитель под корень сводит природу, смысл жизни подменил товарами, человеческие отношения замещает деловыми, вместо любви насадил секс, трепетное искусство застелил эстрадным дымом… А я про совесть…
Про совесть, потому что я следователь и нахожу ее в себе, в друзьях и знакомых, в людях, и, главное, в преступниках, да в таких, с которых, казалось, скатывается она, как ртуть со стекла; находил в обстоятельствах, далеких от совести или никак с нею не совместимых.
Ну, хотя бы, каждый человек замечал, что ночные мысли отличаются от дневных. Ночные — тревожнее, мягче и поэтому глубже; ночью многое передумывается и переразрешается. Это совесть, днем задавленная суетой, пробилась к разуму.
А сны? Беспокойные и страшные, пророческие и предупреждающие… Это свободная совесть ночью бередит наше сознание.
Кто не облегчал свою душу, выговариваясь? Но почему становится легче, когда о своих горестях кому-то расскажешь? Это совесть. Ей так невмоготу мучиться в одиночестве, что она идет на простительную хитрость: как бы перекладывает часть своей ноши на внимающего. И ей сразу легчает.
А замечалось ли, что юридический язык можно заменить другим, простым и понятным? Обыскать — рыться в чужих вещах; причинить ножевые ранения — зарезать, как барана; расчленить труп — разрубить наподобие мясной туши; привести приговор в исполнение — в сущности, убить… Юристы смягчают откровенный смысл этих понятий. Потому что стыдно.
А казнь? Казалось бы, применяется она за тяжкое преступление — и, значит, справедлива; по приговору суда — и, значит, законна. Но почему казнят тайно? Почему в средневековье палач надевал маску? Запугать преступника? Зачем же, когда самое страшное у него впереди? Почему жертве завязывают глаза? Почему стараются стрелять сзади, в затылок? Почему расстреливают, как правило, сообща, строем? Совесть. Потому что стыдно (не то слово) перед жертвой; потому что ответственность за смерть хочется разделить с кем-то еще; потому что казнь, в сущности, убийство, а убийство законным никогда быть не может. Впрочем, поведаю две криминальные истории из моей практики, которые скажут о совести больше, чем умозрительные рассуждения…
Страсти в нас бушуют, вовлекая в отношения, в коллизии и состояния. Интеллект наш работает, замышляя, взвешивая и обдумывая. Это и есть жизнь, в которой человек делает ошибки и подлости, совершает проступки и преступления. И за все, за все-за все рассчитывается его совесть черными слезами.
Я часто слышу от своих пятидесятилетних сверстников, что их лучшие годы позади. Но что такое «лучшие и худшие годы»? Когда ел безмерно, пил без оглядки, любил женщин без смысла, гулял, радовался всему — лучшие годы? А когда появился опыт и специальность, друзья и дети, способность размышлять и наслаждаться истинно хорошим — худшие годы? Разве животные радости выше духовных?
Говорю это к тому, что в ранней юности жил я, в сущности, бездуховно, если только не полагать за духовность сильные раздражители: ритмическую громкую музыку, остросюжетные фильмы, занимательные книжки, броских женщин и суперменистых личностей. И поэтому ни о какой совести не размышлял; лишь иногда — споткнувшись в книге о какую-нибудь обнаженную мысль. Столкнулся я с совестью — буквально, воочию, — в девятнадцать лет, и задолго до следственной работы.
Не буду описывать, как попал на Дальний Восток в геологическую партию рабочим третьего разряда; как с приятелем Мишкой Наконечниковым бросил опостылевший юридический факультет… Теперь я носил рюкзаки, греб и правил плоскодонкой, варил каши и кипятил чай, но, главное, рыл шурфы и канавы. Шурфы наловчился бить трехметровые в любой породе, кроме скальной, конечно.