За мной числилось шесть следственных дел различной срочности и трудности; самоубийство же Анищина, седьмое, было самым простеньким. Однако я взялся за него сразу, точно истекал положенный двухмесячный срок. Возможно, меня поторопил судмедэксперт, позвонивший в день вскрытия трупа. Серьезных болезней и телесных повреждений у Анищина не было, что подтверждало версию самоубийства, но Марк Григорьевич задал беспокойный вопрос: кто будет хоронить?
Однажды убитая девушка месяц пролежала в холодильнике морга. Мне звонили и названивали, ибо труп я не отдавал студентам-медикам, а хоронить было некому. Я искал родственников. Странное это состояние, когда чувствуешь себя родителем, братом, кумом-сватом убитого брошенного человека, которого ты не знал и живым никогда не видел. Мое неуправляемое воображение, гулявшее само по себе вроде той самой кошки, представляло высохшего Анищина, брошенного родственниками, знакомыми и государством. Допустим, родственников и знакомых у него нет, но оставалось государство. В моем лице. Поэтому я, где раздвинув, где ужав свои планы, тотчас начал следствие. И сегодня ждал свидетельницу, которая сказала Леденцову про женщину. Да вот что-то в назначенное время она не пришла.
Сколько я расследовал самоубийств? Пожалуй, одно дело в производстве всегда имелось. Стыдливая статистика не любит подсчитывать уголовные преступления, а самоубийства тем паче, полагая, что они бросают уж слишком черную тень на наш образ жизни. Но статистика зря опасается. Мне трудно вспомнить дело, когда человек покончил бы с собой по гражданским или политическим мотивам. Девяносто процентов самоубийств, уж поверьте мне, происходит по трем причинам: семейные неурядицы, пьянство или неудачная любовь. Эти мотивы я примеривал к Анищину. Семейные неурядицы, но у него не было семьи. Любовь, но он староват для таких диких страстей. Пьянство. Но он не пил, что было видно по трупу, да и вскрытие алкогольных изменений на нашло.
Я поправил очки, отгоняя этим движением навязчивость мыслей. Зачем искать, когда папка уголовного дела о самоубийстве гражданина Анищина вздулась от его дневников. Там все, в них все.
К концу рабочего дня в кабинет вошла старушка с невероятной тяжестью в руках и упрекнула:
— Мог бы и навестить. Как-никак мне под семьдесят.
— Почему опоздали? — отразил я атаку.
— За свежей треской простояла.
— Тут и семьдесят лет не помеха?
— Треску разберут, а этому Анищину теперь никакое следствие не поможет.
И то верно. Не снимая платка, она выпростала из-под него уши и в оправдание добавила вторую причину, почти магическую:
— Дефицит.
— Теперь все на дефицит валят, — буркнул я, разумеется, ни к чему.
— Из-за этого дефицита и жизнь безобразная.
— Дарья Никифоровна, — я изучал ее паспорт, — а были у нас времена без дефицита?
— Как же! При Сталине полки не пустовали.
— Ну, а жизнь?
— И жизнь была соответственная.
— Неправда, Дарья Никифоровна. Я ту жизнь захватил. Полки, как вы говорите, не пустовали, а жизнь была безобразной.
Свободных разговоров на допросах я не отрицаю, даже наоборот, коли они помогают раскрыть человека либо интересны сами по себе. Но спорить с бабушкой о хорошем ее царе то же самое, что переубеждать верующего. Кажется, давно вывел один крепкий закон: с думающим спорь до хрипоты, с верующим молчи до немоты. Мне бы установить в кабинете какой-нибудь хитрый японский компьютер, соединенный со стулом, который, как заговорю не по делу, шарахнул бы меня электричеством.
— Дарья Никифоровна, я хочу расспросить вас про Анищина…
— Про него весь наш дом друг друга расспрашивает.
— Что же, поступок его удивил?
— Еще бы не удивил, коли смерть наглая.
— Как понимать «наглая»?
— Поскольку удушенник и дело это темное.
— В каком смысле?
Она скинула-таки платок, обнажив гладкие плотные волосы, тронутые рыжим блеском, отчего голова походила на луковицу. Не знаю, откуда на светлом проборе взялось зеленое пятнышко, но я ждал, что голова-луковица вот-вот прорастет перышками и станет сказочным Чиполлино.