Прокуратурская машина стояла у подъезда. Это и надоумило меня отвезти представление на «Прибор» и лично вручить директору…
Через полчаса я вошел в приемную. Деревянные полированные поверхности, цветной телевизор, секретарша, одной рукой державшая чашечку кофе, второй нажимавшая какие-то клавиши, — все это отрезвило меня. Приезд, бумага в портфеле и даже самоубийство Анищина сразу показались незначительным эпизодом в потоке жизни, вроде того коробка спичек, который ставится для масштаба с чем-нибудь крупным. Но я подошел к секретарше, уже преодолевая заградительную силу ее взгляда.
— Мне бы к директору…
— Вам назначено?
— Нет.
— Он занят, — сказала она так, словно он умер и ни за что не воскреснет.
Видимо, с портфелем и шапкой в руке — из меха тюленя — я походил на толкача, приехавшего за приборами, фондами или какими-нибудь неликвидами. Вздохнув, я полез за удостоверением, которое предъявлять не люблю, — точно мандат на привилегии. Секретарша рассмотрела его с любопытством, после чего глаза ее поголубели, а синевато-перламутровые губы улыбнулись мне почти женственно.
— У него совещание по соцкультбыту.
— Подожду…
Я сел в кресло у телевизора. Прав Анищин: нельзя человеку жить долго, ибо повторяемость событий начинает утомлять. По-моему, все мои пятьдесят лет говорят о жилищной проблеме и плохих дорогах, овощах и мясе, соцкультбыте и услугах. Меня удивляет не то, что всего этого так и не появляется, а удивляет наивная вера людей в пришествие всеобщего благоденствия, стоит расстелиться достатку в автомобилях, квадратных метрах, модной обуви и обильных услугах. Дело о самоубийстве Анишина подтверждало это: и он был хорошо обеспечен, и дочь, а счастья не было. Пожалуй, я не совсем точно сложил свою мысль: меня раздражает подмена вечных истин — счастья, смысла жизни, добра, горя — соцкультбытом и окладами.
— Сейчас спрошу, — сказала вдруг секретарша и, допив залпом кофе, грациозно исчезла за чернокожей дверью.
Я ждал ее возвращения, но вместе с ней из-за чернокожей двери разгоряченно появился мужчина лет сорока, подошел ко мне и сел рядом в кресло:
— Пусть без меня поговорят… Слушаю вас!
Я достал из портфеля бумагу. Он прочел ее с той же разгоряченной энергией, с которой и вышел из кабинета.
— А с виду баба приятная, — изумился директор.
— По-моему, Сокальская и с виду спесива.
— Про эти… про зубы… верно?
— Она и не отрицает.
— А чего вы от нас хотите?
— Общественного обсуждения.
— В форме чего?
— Например, провести собрание. Директор задумался. Две крылатые складки от носа к уголкам рта сразу состарили его лицо, и на сорок оно уже не выглядело.
— Плана не даем, на хозрасчет толком не перейти… А тут мораль.
— И план, и хозрасчет в конечном счете зависят от морали.
— Мы пьянство-то не можем побороть.
— Потому что не боретесь.
— Как? Вот у нас главный механик, отменный организатор и рукодел, а потихоньку употребляет. Что прикажете делать?
— Высказать ему презрение.
— Каким образом?
— Для начала не подавайте руки.
— И он перестанет пить?
— Он задумается.
За чернокожей дверью расшумелись. Директор недовольно кивнул в ее сторону, словно участники совещания видели сквозь стены. Он кивал секретарше, которая понятливо заспешила в его кабинет, — шумок утих.
— Допустим, собрание… И что скажем? Покончил с собой на почве голода?
— Нет.
— От болезней?
— Нет.
— От старости, что ли?
— Сокальская его убила.
— Но ведь не убила.
— Я приду на собрание и докажу, что убила.
— Чем убила, как?
— Убила одиночеством.
— Ну, для общего собрания это слишком тонко.
— Сокальская ограбила и бросила старика.
Директор поднялся. Я видел, что его мысли уже полетели туда, за чернокожую дверь. По крайней мере, крылатые складки на лице разгладились, отчего оно вновь стало энергичным и сорокалетним. Да он еще улыбнулся.
— Пусть решает наша общественность. Лично я руки ей подавать не намерен. — И, прекращая все дальнейшие разговоры, директор заткнул мне рот элегантно: — Верочка, надеюсь, вы предложите гостю чашечку кофе?