То, что я посчитал гигантским декоративным грибом, поросшим коричневатым мхом, под руками хозяйки раскрылось, точно громадная раковина. Внутри загорелся свет и заблестели, наверное, самоцветы. Вера нагребла их полные горсти и принесла к дивану, на столик. Самоцветы оказались двумя широкими хрустальными рюмками, крохотной вазочкой с лимоном и бутылкой коньяка.
— Действуйте, — приказала она. — Работать, защищать женщину и разливать коньяк должен мужчина.
Я развел плечи и, как бы спохватясь, усмехнулся. Поборник истины и разума, а услышал банальщину — и плечи развел. Плечи у меня тут же стыдливо опустились, но коньяк я разлил. Вера села рядом. Диван был словно рассчитан на двоих; так, что наши бедра соприкоснулись.
— А стуки? — почему-то испугался я.
Вера глянула на часики:
— Минут через двадцать, ровно в десять. Скажите под рюмку.
Говорить под рюмки я не умел: банальности не хотелось, серьезное вроде бы ни к месту. А бросить нечто легкое и остроумное моему изъеденному мыслями и анализом разуму было не в подъем. Впрочем, моему разуму мешала нарастающая тревога…
Сперва я подумал, что она от этой рюмки коньяка: у Пикалева, в сущности, не пил, а здесь почему-то держу ее, подчиняясь глупому ритуалу. Потом решил, что тревога от жутчайшего интима и от прикосновения чужого, не Лидиного бедра. Затем мысль переключилась на ожидаемый стук — от него тревога, ибо, как ни верти, все-таки нечистая…
Нет, тревога шла не от коньяка, не от чужой женщины и не от чертовщины; казалось, ее источала сама мебель. Я озирался, не в силах понять этого беспокойного воздуха… Но хозяйка ждала рюмочных слов. Тут вовремя вспомнилось, что джентльмен первый тост произносит за дам.
— Вера, за женщин и за вас.
— И за вашу силу, — добавила она.
— За какую мою силу?
— Есть только две силы — физическая и мужская.
Я не стал вдаваться в детали, сосредоточившись на рюмке. С этим коньяком всегда морока. Знаю, что пьют его глотками в несколько заходов. Смакуют. Мне же он кажется весьма противным, поэтому пью залпом, дабы отмучиться единожды. Отмучившись, я хватил пласт лимона и сморщился вторично.
— Сергей Георгиевич, признайтесь, что у Пикалевых вы шли ко мне?
— Признаюсь.
— А почему?
— Показались разумной женщиной.
— Сергей Георгиевич, у вас большая следственная практика… Не заметили, что сексуально равнодушные женщины тупее чувственных?
Я кивнул и поперхнулся. Нет, я сперва поперхнулся, а потом кивнул. Видимо, коньяк, спохватившись, что попал не в того человека, шарахнул в мою носоглотку. Смахнув алкогольную слезу, я глянул на Веру…
Кремовые волны волос застелили щеки. Тяжелые губы приоткрылись, чуть-чуть для томного вздоха. Большие темные глаза затянула такая перламутровая поволока, что они посветлели. Грудь, которую я как-то не замечал, вдруг мягко нацелилась на меня.
— Сергей Георгиевич, кроме разумной, какой я вам еще показалась? — спросила Вера голосом, походившим на журавлиный клекот.
— Недотрогой.
— А вы знаете, Сергей Георгиевич, о чем мечтают все недотроги?
— Представления не имею…
— Недотроги мечтают, чтобы до них дотронулись.
Возможно, я бы еще раз поперхнулся возвратным коньяком. Но мой взгляд окосело застыл на ее коленях. Я поправил очки…
Платье, уж не знаю каким образом, разъехалось в стороны, как театральный занавес. Передо мной желтым слепящим огнем горели полные бедра. Они были так высоко обнажены, что я увидел миллиметр трусиков. Ни ее откровенный призыв, ни жутковато-перламутровая поволока глаз, ни бедра и даже трусики меня так не поразили, как их цвет. Трусики были желтыми. Я впился взглядом в колготки — бледно-желтые, почти лимонные. Да и платье было совсем не коричневым, а кремово желтым.
Я вскинул голову, догадываясь о причине своей тревоги. Золотисто-желтые ковры, светло-кремовый диван, лимонный торшер… Оттенков множество, но непременно желтые. Даже тюльпаны.
— «Чайная роза»? — почти шепотом удивился я.
Глаза Вероники вдруг потеряли туманную поволоку и блеснули зло и мокро, точно эту самую поволоку смыла черная вода.
Я бросился в переднюю, схватил куртку со шляпой и, по-моему, вышиб плечом неподдавшийся замок.