Тем не менее, до нашего здания я добрался без приключений. Вошел в подъезд и увидел, что мой почтовый ящик ломится от посланий. Именно ломится: письма торчали из щели, как дротики из мишени. Когда я открыл маленький замочек, дверца распахнулась с громким «пух», и из ящика хлынул стремительный поток писем, которые мгновенно усеяли весь пол.
Я набил письмами карманы пиджака, взял пачку в левую руку и стал подниматься по лестнице. Когда я добрался до площадки второго этажа, открылась дверь, и появился Уилкинс. Мы посмотрели друг другу в глаза впервые с тех пор, как Герти вышвырнула его вместе с чемоданом из моей квартиры. Уилкинс поднял заляпанную чернилами руку, наставил на меня сухой синий палец и ледяным голосом произнес:
— Ну, погодите!
После чего захлопнул дверь.
Я немного постоял на площадке. Мне хотелось постучаться к нему и как-то наладить отношения. В конце концов, я был обязан извиниться перед Уилкинсом.
Пусть этот человек заблуждался, но я не мог сказать о нем ни одного дурного слова. И если я был опасно близок к тому, чтобы разделить его заблуждение, мне следовало пенять на себя, а вовсе не на него. К тому же, теперь у меня много денег, гораздо больше, чем я в состоянии потратить, так почему бы не вложить малость в издание романа Уилкинса, независимо от того, насколько он провальный?
Но сейчас мне было не до этого. Я пообещал себе, что непременно поговорю с Уилкинсом, как только мои злоключения останутся в прошлом, миновал его дверь, поднялся на третий этаж и вошел в свою квартиру.
Из моего кресла катапультировалась неимоверно рыжая девица в очках с блестящей черепаховой оправой, преимущественно желтом клетчатом костюме и туфельках на высоких каблучках. Сияя улыбкой, она распростерла руки и ринулась ко мне с криком:
— Дорогой! Я здесь, и мой ответ — да!!!
Ответ? Но я даже не знал, на какой вопрос. Проворно увернувшись от объятий, я забежал за диван, очутился на безопасном расстоянии от девицы и спросил:
— Ну, что на сей раз? Что все это значит?
Девица развернулась, будто бык, который норовит боднуть плащ матадора, и приподнялась на цыпочки.
— Дорогой, неужели ты меня не узнаешь? — воскликнула она, не опуская рук. — Неужели я так изменилась?
То ли в ее облике и впрямь было нечто смутно знакомое, то ли опять заработало старое доброе внушение, которому я был столь подвержен. Во всяком случае, чтобы не дать маху, я произнес:
— Мадам, я вижу вас впервые в жизни. Соблаговолите объяснить, что вы здесь делаете.
— Дорогой! Это же я, Шарлин!
— Шарлин? — Я прищурился, силясь прогнать туман. В школьные годы я действительно знавал одну Шарлин, щуплую робкую девочку, с которой мне удалось какое-то время поддерживать тесные отношения, мечтательное бесплотное существо, втемяшившее себе в голову, что хочет стать поэтессой.
Большинство одноклассников звало ее Эмили Дикинсон, и она воспринимала это как похвалу.
— Шарлин Кестер! — вскричало это растительное чудище, сообщив мне таким образом полное имя той давешней хрупкой девочки болезненного вида.
— Вы? — От изумления я даже наставил на нее палец. — Вы — Эмили Дикинсон?
— Ага, вспомнил! — Она так обрадовалась, что снова ринулась на меня, растопырив руки, словно изображала летающую крепость Б-52. Лишь благодаря ловкости ног я сумел переместиться и обежать вокруг дивана, чтобы остаться под его защитой.
— Минутку! Минутку! — закричал я, поднимая руки, будто регулировщик уличного движения.
К моему удивлению, она остановилась. Подавшись вперед и изготовившись к новому наскоку, Эмили Дикинсон спросила:
— В чем дело, дорогой? Я здесь, я твоя, я отвечаю — ДА. Бери же меня, чего ты ждешь?
— Отвечаете? — эхом откликнулся я. — На что отвечаете?
— На твое письмо! — вскричала она. — На то прекрасное, дивно трогательное письмо!
— Какое письмо? Я сроду вам не писал.
— Письмо из лагеря! Я знаю, поверь мне, я знаю, как давно это было, но ты сам просил не спешить и дать ответ, лишь когда я буду полностью уверена. И вот это время пришло. Мой ответ — ДА!
Моя пустая голова до отказа наполнилась недоумением.
— Из лагеря?
— Бойскаутский лагерь! — воскликнула она, и мгновение спустя безумное выражение на ее лице сменилось какой-то другой, гораздо более суровой миной.