— Вопрос не в том, как я ответил бы, – ответил я, – но как я ответил. Я сказал, что хочу перестать быть ложью. Я хочу перестать не знать, кто, что и где я. Я хочу перестать не понимать и блуждать в темноте. Я хочу перестать притворяться, что ложь — это правда, и что я понимаю то, чего не понимаю. Я хочу прекратить играть понарошку и выяснить, что есть реальность. Я отдам за это всё. Я отрежу себе руки, выбью глаза, отрежу голову. Нет ничего слишком, и никакая цена не слишком высока, потому что жизнь в невежестве и самообмане для меня не имела ценности. Не было ничего, что бы я не сделал или не отдал, потому что я скорее умер бы, чем продолжил жить в этом отравленном, омрачённом состоянии. Я не ставил рамок или условий, я отпустил все мнения и предпочтения, я только хотел знать, что есть истина, чем бы она ни была, и будь что будет.
Они смотрели на меня молча.
— Жить свободно или умереть, – сказал я. – Таков девиз избавления. Это именно так просто. Я повторил простой вопрос, на который никто из них не ответил. – Чего вы хотите? Зачем вы здесь?
Они продолжали молчать. Встал Рональд.
— Я думаю, мы все здесь умные люди, – заявил он напористо, чувствуя необходимость установить защиту. – Но мне кажется, вы так не думаете.
Интересно, был ли он таким же наглым с Брэтт. Не важно. Мне нравится наглость.
— Неправда, – сказал я. – Я знаю, что все мы умные люди, но ум очень интересная штука в царстве сна: с ним плохо, и без него – никак. Как иголка в магазине воздушных шаров – приходится втыкать её в пробку, иначе всё начнёт лопаться. В этом реальный смысл всей духовности, религии и философии – они все безопасные пробки, в которых мы можем спрятать острые концы своих умов. Так, само-отупляя свой разум, мы постоянно налагаем на себя сонные чары. Никто за нас это не делает. В нашем заблуждении нет никакой магии, кроме той, которую мы сами создаём своей эмоциональной энергией. Когда мы перестаём колдовать, мы начинаем пробуждаться, а это последнее, чего бы мы хотели, даже если заявляем об этом намерении. Что бы мы ни говорили, мы не хотим, чтобы всё начало лопаться.
Я замолчал, шагая, размышляя.
— Если бы речь шла об отравлении или о желудочном гриппе, кто-нибудь знает, что это значит? Из личного опыта?
Это встретило хор стонов, который я истолковал как «да».
Что? – спросил я с притворной тревогой, – Никто не любит интенсивный желудочный грипп? Судороги, тошноту, рвоту? Нет? Понос, лихорадку, озноб? Никто? Чёрт, крепкий народ. Всю ночь лежать скрючившись на полу в ванной? Тело всё разбито и натужено? Никто? Постойте-ка, я не сказал самого приятного. Как насчёт свирепого желудочного гриппа, который продолжается полтора года, а может, два? Есть желающие?
Нет.
— Ну же, серьёзно, чего это стоит? – подзуживал я. – Ради чего стоило бы провести пару лет, корчась от желудочного гриппа? Что бы могло заставить вас вынести это? Что бы могло заставить вас захотеть этого? – Я обвёл взглядом всю группу. – Миллион баксов? Лишние двадцать лет жизни? Возвращение умершего возлюбленного? – Они сидели молча и неподвижно. – Ах, да, я понял. А как насчёт ничего? Есть кто-нибудь? Два года выворачивания кишок наизнанку совершенно просто так? Очередь начинается слева. Кто первый?
Они не знали, можно ли смеяться. Шучу я или грублю без причины? Оскорбляю ли я память Брэтт или делаю справедливые замечания? Думаю, они верят мне на слово, поскольку привыкли к её буйным, непристойным речам. Брэтт умела быть земной женщиной.
— Оставайтесь со мной, пожалуйста, – сказал я. – Это близкая аналогия. Жестокий желудочный грипп — это очень близкий физический эквивалент процесса духовного пробуждения, и это одна из тех метафор, которые становятся тем лучше, чем больше с ними играешь. Я вижу, вы все на меня смотрите так, что даже если это и хорошая метафора, это не значит, что вы хотите слышать о ней, особенно если мы здесь для того, чтобы почтить память Брэтт. Поверьте, это всё о Брэтт и обо всех вас. Это о том, зачем она проводила эти встречи, и почему решила прекратить их.
Они перешли в более внимательное настроение.