– Боже, во имя твое, спаси! – пробормотал Данила, перекрестившись. Затем схватил барыню за руку: – Бежим, бежим, скореича!
– Погоди. Куда в ливрее? Тебе нужна другая одежда. А вот и она идет!
«Она» приближалась к ним на плечах крестьянина, ноги которого заплетались от выпитого; он шел к карете, сопровождая чуть более трезвого офицера: тот, видно, счел, что времени вручить богу свою душу у пленницы было предостаточно. А может, в опьяненном мозгу зародились те же намерения, что и у кузнеца: мол, богу – богово, а тело – мне…
Данила вновь затаился в углу, изготовившись разобраться с простолюдином, а Мария зашла с другой стороны. Выждав, когда офицер сунулся в карету и остолбенел, увидев вместо плачущей женщины окровавленный труп кузнеца, она поймала его за руку и дернула с такой силой, что тот, влетев в карету, растянулся на полу – с кинжалом, приставленным к горлу. К тому же Мария успела выхватить оба его пистолета; один сунула за пояс, как носила Манон, а на другом, заряженном, взвела курок.
Теперь гасконец находился в весьма незавидном положении, но лицо его вновь приняло насмешливое выражение.
– Признаюсь, чего-то в этом роде я все время ожидал, сударыня. Хотя женщина умная и умеющая пользоваться своим умом – большая редкость. А вам вдобавок и силы не занимать. Кто бы мог подумать, глядя на ваши шелка! – пробормотал он, кося взглядом в вырез рубахи Марии. – И должен сознаться, что сей наряд вам очень к лицу…
– Ничтожество, – прошипела Мария.
– Черт побери! – пробормотал офицер, словно бы только сейчас осознал, что же произошло. – Да с меня шкуру заживо сдерут в трибунале, гражданка, если я вас упущу!
– Не успеют, уверяю вас, – усмехнулась Мария, наслаждаясь своей властью над ним.
– Вы меня убьете? – Голос офицера был спокоен, но в глазах вдруг словно погасло что-то. – О, как вы мстительны, прекрасная дама! La belle dame sans merci! [8] – Он нервически хихикнул. – Так уж делайте скорее свое дело: вот-вот воротится Манон – и мои санкюлоты снова возбудятся от запаха ее юбок.
Мария брезгливо поморщилась.
– Эта девка еще свое получит! – пригрозила она – и твердо знала в этот миг: все сбудется по ее! – Но вам я вот что скажу на прощание, граж-да-нин… Я была совсем еще девчонкой, когда поняла: ужасен и отвратителен слепой и неправедный народный гнев, но это гнев детей или животных, стада… и народ всегда достоин прощения. Не заслуживает же его, вдвойне, втройне мерзок и отвратителен дворянин, который продает честь своего сословия за право жить – и пляшет перед диким стадом, забавляя его своим бесчестием!
Лицо его сделалось бело, как бумага, глаза горели, а нужные слова, очевидно, не шли на ум – слишком крепка оказалась пощечина, и Мария подумала было: «Как истый гасконец, он не простит мне всю жизнь, что не сумел ответить!» Потом вспомнила, что пришел его час умирать, и захотела дать ему последнюю возможность найти ответ, – но он сам рванулся вперед, наткнувшись на кинжал. Острие скользнуло по ключице, пропороло рубаху и вонзилось в горло. Мария замерла, вдруг до боли в сердце пожелав вернуть его к жизни, а он выдохнул:
– Не в силах противостоять ва-ам… – И кровь забулькала в его горле, но улыбка не растаяла: успел-таки оставить за собой последнее слово!
– Гасконец, что с него возьмешь? – проворчал рядом Данила.
– Как ты сказал? – вся дрожа, обернулась Мария.
Кучер понял: госпожа сейчас не в себе. Он крепко взял ее под руку.
– Помните, как у нас говорят: «Нижегород – либо вор, либо мот, либо пьяница, либо жена гулявица!» А здесь сказывают: однажды гасконец попался черту на зубок, и тот предложил выбирать: либо языка лишиться, либо бабьей радости, а не то – и вовсе жизни. Ухарь наш таково-то долго выбирал, что черт плюнул с тоски – да и провалился обратно в свое пекло. С тех пор они и остались бабники да острословы, гасконцы те!
Нижегородская, родимая скороговорка немного успокоила Марию, пропала дрожь, и она смогла стоять сама.
– Седлай, не медли. Чего в самом деле ждем – пока та курва Манон воротится или эти олухи набегут? – выговорила она хрипло. – Да кинжал возьми, слышишь?