В.В.Кожинов Гносеология и трагедийность бытия
Не сомневаюсь, что Эвальд Васильевич Ильенков занимает достойное место в истории отечественной философии, — несмотря на то, что его деятельность пришлась на период (пятидесятые — семиде — сятые годы), когда, согласно утверждениям многих нынешних «экспертов», значительные философские труды вообще не появлялись — разве только в так называемом самиздате.
Следует уточнить, что речь идет именно о философии в собственном смысле слова, ибо определенные успехи того времени в развитии более «частных» гуманитарных дисциплин (психологии, эстетики, филологии и т. п.) никто, кажется, не отрицает. Но претендующее так или иначе на «всеобщность» философское знание не могло, мол, тогда развиваться из — за господства марксизма, который фатально подавлял высшие сферы мышления своими догмами, — не говоря уже о том, что во имя марксизма совершались бесчисленные насилия над людьми…
*
Пусть мое суждение прозвучит как парадокс, но именно те люди, которые сегодня вынося т подобный приговор «марксистской философии» в целом, являют собой прямых наследников того воинствующего догматизма проклинаемых ими времен, который, например, отвергал христианство, обвиняя его в жесточайших акциях Святой
КОЖИНОВ Вадим Валерьянович — кандидат филологических наук, ведущий научный сотрудник НИИ РАН.
Инквизиции и католических монархов, отправивших на пытки и казни сотни тысяч «еретиков»…
Впрочем, не будем выходить за пределы философии как таковой. Ставить оценку мыслителя в прямую зависимость от его принадлежности к той или иной школе, к тому или иному направлению (в данном случае — марксистскому), — значит опять — таки повторять приговоры догматиков столь презираемого ныне периода, для коих своего рода «преступлением» была уже сама по себе приверженность философа к томизму, или кантианству, или экзистенциализму, — хотя к последнему принадлежали, скажем, и весьма поверхностный эссеист Сартр, и один из наиболее глубоких умов своего времени Хайдеггер.
Да, Эвальд Ильенков считал себя марксистом (по крайней мере, до 1970–х годов, когда в силу различных обстоятельств я встречался с ним редко и потому не могу вполне уверенно судить о поздних его воззрениях) и, в известной мере, гегельянцем, — что ныне, кстати сказать, также «не одобряется». Однако в духовном творчестве вся суть дела в личности творца, а не в принадлежности к общему для многих пишущих на философские темы людей «направлению».
И совершенно ясно, что отвержение этой истины было одной из главнейших основ идеологического тоталитаризма, ставшего, помимо прочего, причиной высылки или эмиграции из России ряда виднейших мыслителей, гибели П.А.Флоренского, тяжких испытаний, выпавших на долю М.М.Бахтина и А.Ф.Лосева…
В 1925 году самый влиятельный тогда «идеолог» Бухарин (он утратит это свое верховное положение позднее, в 1929–м) провозгласил: «Когда говорят, что надо дать «свободу творчества», то возникает вопрос о свободе проповедовать монархизм, или в области биологии свободу проводить витализм, или в области философии свободу идеалистам кантианского пошиба…» И категорически заявил: «Никогда мы на это не пойдем!.. Нам необходимо, чтобы кадры интеллигенции были натренированы идеологически на определенный манер. Да, мы будем штамповать интеллигентов, будем вырабатывать их, как на фабрике».
Итак, связь философа с кантианством недопустима, — подобно проповеди монархизма. Но, если вдуматься, станет несомненным, что те, кто ныне готовы третировать наследие Э.В.Ильенкова за его связь с марксизмом, на деле продолжают эту самую» традицию», которую они на словах проклинают…
Тридцатилетний Ильенков, к которому я более сорока лет назад пришел, казалось, целиком и полностью пребывал в самодовлеющем мире философии. Правда, в нем отнюдь не было цеховой замкнутости, он легко сходился со многими и разными людьми, но все же создавалось впечатление (и убежден, не только у меня), что философия была его единственным интересом, единственной страстью.
Помню, как летом 1958 года мы оказались вместе с ним в Коктебеле, и меня очень удивило его горячее увлечение собиранием черноморских мидий с целью устроить экзотическое пиршество (так, впрочем, и не осуществившееся, поскольку мидий нашлось слишком мало). Я — то полагал, что Эвальда влечет лишь «пир» в платоновском смысле. И с полным основанием можно сказать, что его философские беседы были настоящими пиршествами, создававшими эффект буквального «насыщения», ибо о сугубо «абстрактных» проблемах он умел говорить с предельной, подчас поражающей конкретностью (безусловная «конкретность» истины вообще была едва ли не основным его девизом), так что самые «бесплотные» понятия словно обретали осязаемую плоть.