Я чувствовал, что, умножая подробности, не имеющие к рассказу никакого отношения, санитар просто оттягивает момент какого-то неприятного для него признания, и решил помочь ему:
– Тогда ты запил, и совершил какой-то поступок, за который тебе теперь стыдно.
Санитар поднял глаза, и в них появилась такая боль, что я даже поежился.
– …Запивать я стал все чаще и чаще, а однажды… – он примолчал на немного, а потом, словно решившись, решимостью последнего безотступного суда, быстро заговорил:
– Выпить я хотел, а выпить было не на что, тут и увидел я новые валеночки моего шестилетнего сынишки – зима-то прошлогодняя лютовала в декабре.
Вот схватил я эти валеночки, и к магазину.
А сынишка заметил и кричит мне: «Папочка, оставь мне мои валеночки!» – так, босяком, и увязался за мной на улицу. Да куда ему было за мной, мужиком, угнаться.
И не видел я, когда он, сынишка мой, от меня отстал…
…Через пару дней протрезвел я, и, не появляясь дома, на работу пришел, а мне говорят, что сын мой в больнице.
Стыдно мне за валеночки стало, да и за сыночка я испугался.
Упросил в кассе – дали мне аванец не большой.
Побежал на рынок, купил валеночки и в больницу.
Пустили меня к сыну в палату, а он лежит на кроватке, худенький, бледненький.
Я ему:
– Прости меня сыночек. Я и валеночки тебе новые купил.
А он, без слезиночки в глазах – видно все свои слезки уже выплакал:
– Папа, а у меня ножек нет…
…Как и все люди, я обманываю довольно часто.
Наверное, на много чаще, чем это требуется.
Обманул я Андрея и Гришу и в этот раз – дело в том, что Олесю я знал.
Вернее, не то, чтобы знал, а так, видел однажды.
И, кажется, по глупости, совсем ни за что, обидел ее.
Не знаю, бывает ли кто-то глупым всегда, но иногда глупым бывает каждый – это точно.
Глупость – это вообще, общечеловеческая слабость.
Помню, я как-то сказал Андрюше Каверину:
– Кажется, человеческие слабости нам нравятся больше чем человеческие достоинства, – а Андрей пожал плечами и ответил:
Просто к достоинствам меньше привычки…
Впрочем, быть глупым редко или в чем-то одном, людям мешает то, что глупости много. И ее хватает на каждого…
…Дверь была открыта не то, чтобы настежь, но достаточно для того, что называется открытой дверью, а сразу за дверью, прямо на полу, лежа, мычал Вася Никитин.
Пьян он был на столько, что ему удавалось только мычать – потому степень его неудовлетворенности жизнью идентифицировалась с трудом.
Я не стал входить в нюансы, а просто взял его за плечи – пьяный человек удивительно тяжел и неухватист – и потащил его к кровати.
Белья на постели не было, хотя подушка, вернее, какая-то ее мятая модификация была.
Я разместил Василия на этом лежбище, подоткнул под голову модификацию и снял с него ботинки.
С этим возникли некоторые проблемы так, как, не смотря на то, что стояло лето, ботинки на нем оказались зимними, да еще со шнурками, завязанными на пьяные узлы.
После этого, Василий, видимо удовлетворенный положением или тем, что своего положения он не ощущал, затих, а я пошел прикрыть дверь.
Вернувшись в комнату, я зажег свет – единственная в трехрожковой люстре, лампочка загорелась и осветила грязь, беспорядок и неуют Васиной квартиры.
То, что я увидел, было мне неприятно по двум причинам: во-первых, это напомнило мне то, что происходило со мной самим много лет назад, а во-вторых – мне было больно оттого, что это происходило с моим другом теперь.
Я вообще, человек чувственный – это и достоинство, и недостаток для художника – и чувства мои ассоциативны.
Видимо поэтому я не сразу заметил в этом бардаке девушку.
А это, уже, очень плохо характеризует художника…
На первый взгляд, она выглядела испуганной моим появлением.
На второй взгляд – заставляла задуматься о том, кто она такая, и откуда взялась?
И тогда я сделал то, что делаю довольно часто – я сделал ошибку.
Я поверил своей первой мысли…
Как-то Гриша Керчин сказал мне:
– Опасайся срединных откровений политиков, последней страсти старой девы и первого взгляда прозревшего, – а я так и не сделал из его слов выводов.
Может, поэтому я и спросил девушку:
– Что вы здесь делаете? – хотя для начала, мне стоило поздороваться.