— Выследил все-таки паршивца, я так и знал, что это твоя работа! Знал!
Директор училища Яков Степаныч, преподававший грамматику, любил смышленого парнишку, потому не стал его распекать, а лишь приказал, чтобы он тот час же привел с собой отца или мать.
Брел Колька домой и вздыхал, почесывая зад: опять попадет от батьки.
— Касатик, а касатик… — вдруг обратился к нему кто-то.
Колька поднял голову и увидел старушку-нищенку.
— Касатик, барчук дорогой, дай копеечку, а?
— Какой я тебе барчук? — огрызнулся Колька и хотел еще и выругаться да вовремя вспомнил, что прошлым летом обругал такую же старуху, а та и посулила: чтоб тебе с дерева упасть и не выжить! И верно ведь, сверзился Колька с высоченного тополя, все лето в постели провалялся, еле выжил. Вот ведь какая вредная нищебродка попалась, типун ей на язык!
И тут Кольку осенило:
— Бабуля, а хошь, пятак дам, отслужи только службу, а?
— Какую, касатик? — осведомилась старушка.
Но Колька уже тащил ее за собой, на ходу объясняя, что ей следует сделать. Старушка обозвала парнишку антихристом, однако все же в школу пошла.
— Вот, Яков Степаныч, — сказал Колька директору школы, — мама и папа на работе, так я тетю привел, она к нам в гости из деревни приехала.
Директор подозрительно разглядывал «тётю», уж больно неказисто была та одета, не под стать Смирновым, но все же кратко рассказал про Колькину проказу.
«Тетя» молча выслушала и вдруг рассвирепела:
— Ах, ты, анчихрист! Над батюшкой измываешься, поганец, татарин немытый! — и «понесла по кочкам» Кольку, да еще и за вихры уцепилась.
— Что вы, что вы, не волнуйтесь, любезная, так! — перепугался директор. — Он вообще-то мальчик смышленый, озорной, правда, но очень и очень способный к учению, да-с…
— То-то, что озорной! — и отвесила щедрый подзатыльник «племяннику», и не поверишь, что рука у старушки немощная.
Яков Степанович бросился к ней, пытаясь успокоить, но та уж и сама поняла что переборщила, смущенно поклонилась:
— Уж извиняйте вы его, анчихриста этакого, вот ужо дома отец ему шкуру-то пополирует…
— Бабуля, на пятак! А за вихры мы не договаривались! — обидчиво начал высказывать нищенке Колька, едва они отошли от школы.
— Ты уж, касатик, не серчай, это я спектаклю играла для пущей веры. А за пятачок спасибо. Я славно седни поем и за тебя от души помолюсь. А ты не озоруй, ведь говорит начальник ваш — смышленый ты. Вот и учись, чтоб не пришлось на старости мыкаться, как мне.
Старушка перекрестила Кольку и ушла. А он долго смотрел ей вслед, жалея, что идет она, бедняжка, по раскисшему снегу в разбитых валенках (он заметил в директорском кабинете мокрые следы от ее обуви), бесприютная и жалкая…
Воскресный Пасхальный день начался ярко и празднично. На Пасху всегда так — солнечно и радостно. Ни в какой иной день солнце так не «играет», как на святое воскресенье. Над Костромой торжественно плыл величавый колокольный звон — в церквах шла служба всю ночь, и теперь колокола словно бы отдыхали, лишь иногда вздыхали — «Бом… бом… бом…»
В Пасхальную ночь был и Крестный ход, когда и прихожане молящиеся, и священнослужители обходили храмы с торжественным пением, славя Христа. И под веселый звон колоколов крестный ход завершился перед входом в закрытый Храм, прозвучало радостное: «Христос воскрес из мертвых, смертию смерть поправ и сущим во гробех живот даровав!» — эти слова подхватил и хор.
Татьяна всегда считала, что не быть в Храме в Пасхальную ночь — великий грех, но в этот год она приболела, и Константин, всегда жалевший жену, не отпустил ее на службу, боясь, что в духоте храма, где в Пасхальную ночь яблоку негде упасть, ей станет дурно. Впрочем, не одни Смирновы не были в церкви, потому те, кто не стоял на Вечерне или Утрене, спешили освятить праздничные куличи и разноцветно-яркие яйца-крашенки.
Смирновы всей семьей двигались вдоль улицы к церкви. Впереди дети парами: Людмилка и младший шестилетний Гришутка, потом Костя и Коля, Михаил на правах старшего шел рядом с отцом и матерью. Все принаряженные, выступали чинно, важно, особенно сам Константин. На нем — алая, самая любимая рубаха, черный атласный жилет, новые суконные брюки, чёрная тужурка из тонкого войлока, жаркими солнечными зайчиками сверкали начищенные выходные хромовые сапоги-гармошки. Он шел без шапки, заложив руки за спину, впрочем, его курчавым с проседью волосам шапка и не нужна, в правом ухе поблескивала золотая серьга — подарок старого Романа к свадьбе. По цыганскому обычаю серьгу носит единственный сын, однако, Роман переступил через обычай, зная, что не будет искать встречи с Константином, раз он покинул табор, и будет он словно сирота, сам себе хозяин. Серьга же — единственная память о таборе, о цыганской воле, о нем, Романе.