— Что же будем делать, доча? — спросила Ефимовна.
— Давай, мама, я работать пойду, я уже большая, — девочка смотрела серьезно на мать.
Ефимовна обрадовалась: вот и хорошо, вот и славно, ей-то одной всю ораву ребятишек не вытянуть. Давеча Егоров церабкоповский начальник сказал, что может устроить Ефимовну поломойкой в контору за пядьдесят пять рублей в месяц, да Белозеров сказывал, что им, как семье красного партизана, пенсия теперь полагается, похлопотать вот надо. Ну, а ежели и Паня работать будет, и совсем хорошо выйдет.
— Вот и хорошо, вот и славно, — повторила вслух Ефимовна. — Я ведь и сама неученая, и ничего — живу. А ты в четвертом классе учишься, грамотная. А бабе зачем грамота? Ей семью кормить-обихаживать надо, за мужем да детками смотреть… — она сейчас совсем не думала о будущем Павлы, главное, чтобы помощь была от старшей дочери в воспитании младших детей, о них больше болело сердце Валентины.
Павлуша едва слышно вздохнула: был бы жив папа, ни за что бы от учебы не оторвал, он хотел, чтобы Павлуша стала учительницей. А в школе хорошо, весело, недавно Илье Григорьевичу она свои стихи показала — про море, солнце, горы и высокие пальмы. Учитель похвалил стихи, но сказал, что надо сочинять про то, что видела, и хорошо знаешь, а на море Павлуша никогда не была, а из гор видела только крутояр над рекой в Богандинке.
Она вспомнила про свой школьный пионерский отряд и вожатую Риммочку, очень добросовестную девушку, но совсем не умевшую ни занять своих подопечных, ни ответить на их вопросы, потому на сборах было скучно.
Как-то на сборе отряда Андрюшка Гавриков зевнул, а Риммочка неожиданно предложила: «А давайте зевушки считать!» Так и сделали: сели в кружок, и началось — один зевнул, следом — другой, вот и все распозевались. Зевушки — как зараза какая-то: стоит одному зевнуть, и тут же другие подхватывают. Риммочка считала-считала, кто сколько раз зевнул, и сама не утерпела. Вот они дружно и зевали часа два, чуть челюсти не вывихнули. А на следующий день в коридоре школы вывесили стенгазету: их отряд сидит кружком, Риммочка — в центре, и у всех широко раскрыты рты. Под каждым человечком имя: Паня Ермолаева, Саша Норкин, Надя Симакова, Оля Симакова, Саша Серов, Даша Добрынина, все их звено.
Всем было стыдно за эти отрядные позевушки, а больше всех переживал Норкин, сын «большого человека», директора Затюменского лесозавода, вдруг отец про это узнает. Павлуша слегка улыбнулась: они переживали, а в школе все ребята целую неделю, пока не сняли со стены рисунок, хохотали до слез. Жаль только, что Риммочка после того случая больше в школе не появлялась, она славная и добрая была.
Вот и Павлуше придется уйти из школы, покинуть своих подружек сестер Симаковых, не увидит она больше Сашу Норкина, который оказывал ей деликатные знаки внимания, украдкой совал в руку то яблоко, то пирожок, зная, что Ермолаевым трудно живется.
— Спи-ка, Панюшка, — растроганная предложением дочери пойти на работу, Ефимовна погладила ее по голове.
Павлуша улеглась на топчане, а Ефимовна долго еще сидела, пригорюнившись. Потом встала, крадучись подошла к сундучку, где лежали ее платье и белье, тот самый сундучок, с которым она и Фёдор приехали в его деревню, с ним же прибыла и в Тюмень. Отомкнув замочек, поворошила одежду и достала с самого дна заветную маленькую иконку — небольшую, в две ладошки величиной — Матери Божией с младенцем-Христосом на руках. Егор об этой иконке не знал, а то, пожалуй, выкинул бы, а она — последнее благословение матери перед смертью, и с тех пор Валентина с ней не расставалась и в тяжкие минуты молилась перед ней украдкой от Егора.
Валентина Ефимовна поставила иконку в красный угол на край Павлушиной тумбочки с книгами и тяжело — ведь пятый десяток уже шёл — опустилась на колени, закрестилась медленно правой рукой и, кланяясь, зашептала горячо:
— О Пречесный Господен! Помогай ми со святою Госпожою и девою Богородицей и ее всеми святыми во веки…