И что полюбил Елену еще тогда, на похоронах ее отца и его любимого учителя. И вспоминал все время, ежедневно. Твердил, что бывают ошибки, бывают. И надо быть милосердными – понимать и прощать. Потому, что есть во имя чего – во имя любви.
Она молчала. Потом сказала – спокойно, слишком спокойно:
– Невозможно. Категорически невозможно.
И добавила, что никогда она не разрушит чужую семью. Никогда. Потому что все прекрасно помнит: и слезы матери, и свое детское горе, и отъезд в Елец, нищету и неприкаянность – всю разрушенную жизнь.
– Да, все так, как ты говоришь, – проговорил Борис. – Я сам прошел через это. И не мне объяснять про эту боль. Но разве счастье того не стоит? Даже такой высокой платы? Счастье и любовь?
Она покачала головой – нет, не стоит. Потому что чужое горе глубже, чем это самое пресловутое счастье. Счастье измерить можно, а горе без дна.
Борис приходил в Хользунов каждый день. Елена проходила мимо него не останавливаясь, под обе руки с подружками, – держала оборону.
Он смотрел ей вслед и, молча, понурившись, брел к метро.
Гаяне по-прежнему молчала. Мать перестала с ним разговаривать. Когда он был дома, в их комнату не заходила. Свою запирала на ключ изнутри. Открывала только Машке.
Однажды он спросил жену:
– Слушай, а тебя все устраивает?
Она пожала плечами:
– Нет. А что?
– Как что? – Он усмехнулся. – Ничего поменять не хочешь?
– Я – нет, – тихо ответила она. – Это ты хочешь.
– Правильно! – крикнул он. – Я – хочу! Потому что все это – не-вы-но-си-мо!
Она вздохнула:
– Все выносимо. Есть вещи и куда страшнее.
– Да! – опять крикнул он. – Это когда ты ничего поменять не в силах! А когда изменить что-то можно?
– Меняй, – ответила она и вышла на кухню.
В этот же вечер он ушел к Яшке. С вещами.
Через три месяца в суд вместо невестки пришла мать. Бросила ему вслед:
– Дрянь ты, Борька. Какая же ты дрянь!
Ему было все равно. Он схватил «освобожденный» паспорт с печатью о разводе и бросился к Елене.
И ничего больше его не интересовало. Ничего. Только бы она открыла ему дверь!
Открыла.
* * *
На пороге стояла изможденная женщина с гримасой боли на узком иссохшем лице. Елена не узнала ее, совсем.
– Надежда я, – сказала женщина, прислонившись к дверному косяку. – Немудрено, что не узнала, – усмехнулась она. – Надежда я. Жена твоего отца, вспомнила?
Елена кивнула и отступила в комнату. Та вошла, опустилась на стул и проговорила:.
– Слушай внимательно и не перебивай. Говорить тяжело.
Елена кивнула.
– Ухожу я. Совсем скоро уйду. У меня – никого. Мать померла, братья в тюряге. Один вроде помер, точно не знаю. Сын Мишка в Суворовском. Друзья твоего папаши устроили. Не справлялась я с ним. Умру – у него никого, один как перст. Только ты. Сестра. И квартира еще. Папаши твоего, на Гоголевском. Та, где ты родилась. Короче – прописать тебя хочу. Не потому, что благородная, – она опять усмехнулась. – Благородными рождаются. Это не про меня. Просто о Мишке думаю – пацан еще. Да и характер… Волчонок. Отец ведь его не любил – тебя любил. От него отмахивался. Не принял. – Она замолчала и посмотрела в окно. – Да и виновата я перед тобой, что говорить. Вот, может, искуплю. А то – с Богом страшно встречаться. Так страшно, что… А ты за Мишкой присмотри! Не забудешь про него?
Елена покачала головой.
– Верю. Ты врать не станешь, не такая. Завтра паспорт бери и ко мне. Поняла? И не тяни, времени нету. Совсем. – Жена отца тяжело поднялась со стула и пошла к двери. У двери обернулась: – Про гордость забудь. Волю предсмертную исполнить надо, правила такие. И еще запомни – старайся никому плохо не делать. Поняла? Потому что это «плохо» потом к тебе вернется. Ты уж мне поверь! И так вернется, Господи не приведи! Ни одного дня я с твоим отцом не была счастлива. Ни одного. Только мука одна была – и у меня, и у него. А я все наесться мечтала! Так у мамки голодала, что только о еде и думала. В больнице за больными подъедала, и противно не было. А потом наелась. До тошноты. Такие дела.
Когда она вышла из комнаты, Елена заплакала. Какая там радость от внезапно свалившегося богатства! Никакой. Одна боль. Да такая…