Зотов ждет, когда до него дело докатится.
Выстроил их ротный во фрунт — тянись в линию, ни назад, ни вперед не вываливайся. Пятки вместе — носки врозь, под ремень палец не проткни — распрями плечи, быдло, — и кулаком юшку пускать — изо всего полка лютый зверь, другого такого нет. Вот… вот… к Зотову приближается.
— Что глаза отводишь? Ешь начальство глазами… ешь… — И кулак в сторону отводит.
Зотов со штыком у плеча вперед подался и говорит тихонько:
— Заколю…
Тот поглядел Петру-первому в глаза и понял: заколет.
— Что? — спрашивает.
И мимо прошел. Рассеянно смотрел на красные лица.
Потом вернулся и вдоль покатился.
— Фамилия…
— Так точно! — рявкнул Зотов громко, как мог.
— Тронутый? — спросил ротный. И снова мимо прошел.
После этого он никак не мог разглядеть Зотова — ни белым днем, ни при лампе-молнии, ни в карауле ночью лунной — все щурился. Зачем было Петра-первого в военный суд и расправу? Кузен Вилли его и так прикончит. У Вилли усы вверх торчат, у Николя вниз повисли, вот и вся разница. И все ротные знали, что солдатам это известно наилучше, особенно кто из начитанных.
Перед отправкой — в баню.
Помылись солдатики, побанились, тела чистые, белые, морды красные, ступни сизые — эй, соколики! Соловей-пташечка, горе не беда… Раз поет, два поет, помирает — все поет… канареечка жалобно поет! Р-равняйсь! С-сси-ррна! Наши жены — ружья заряжены! Вот где наши же-оны! Зотов, куда пялишься?!
А вдоль забора Маша идет, Машенька, Мария. Зотов пялится, солдатики ржут. Последний нонешний денечек Москву издали видят.
Ну, братцы!
«Дал я фельдфебелю целковый, и тот меня из казармы на час выпустил, не забоялся. А за казармой роща, а в роще соловьи курские, от войны залетные, и Маша-Машенька, Машенька моя родная, мне не жаль смерть принять, жаль, тебя не увижу, звездочка негасимая. Ничего мне не надо, Машенька, от тебя, — женатый я, и дите ждет, и с бабами я путался, грязный я, подворотный против тебя, Машенька, а ты чистота небесная, голубиная. Вот беда, вот где горе мое, но уже год пропадаю я из-за тебя, Машенька, Мария моя.
— И я, Петя, — говорит Мария. Я ей в ноги:
— Прости меня, люблю, и прощай, моя ненаглядная!
Обхватил ее, лицом прижался.
— Сейчас, — говорит Мария и дрожит. — Пусти меня, Петя…
Отпустил я ее, а она на траву легла… Ничего дальше я не помню, помню только, хрипел:
— До могилы…
— И я, Петя… Прощай…
Прощай, звезда моя негасимая. Завтра поедем могилы рыть себе и другим. Траншеи называются…»
— Что есть знамя?! Знамя есть священная хоругвь, которая…
Ну и дальше. Все по словесности. За веру, за одного немецкого кузена против другого немецкого кузена, за Непрядвина, за Асташенкова, за ихнее отечество!
Теплушка колесами тук-тук, сорок человек или восемь лошадей.
Прощай, Мария.
Любовь, магия, жизнь, сущность неведомая.
Прощай, Мария.
4
…А как пришел 1916 год, Ванька — четвертый старика Непрядвина убил, Василия Антоновича. Такие, брат, дела.
Не сам убил и вроде бы неподсуден, но на Ваньке — его кровь.
Колька — второй из типографии деду книжку принес, и там написано — в терновом венце революций грядет шестнадцатый год. И фамилия — Маяковский. Видно, началось.
Революцию, может, все хотели в тот год, однако каждый по своему интересу. Может, один царь не хотел, да ему и хотеть некуда — началось его царство с Ходынки, Ходынкой и кончится, и что ни делай, а все в одну сторону идет.
Потому что накопилось нежелание людское, и никто не хотел, чтоб было как было. Однако хотя нежелание у всех одно, но остальное все разное.
И Петр — первый стрелял и даже видел, как падает человек, то ли от его пули, то ли от соседской — без разницы. И мы их губили, и они нас, и человеческое мясо по траншеям нипочем шло. Но в штыковую он ни разу не ходил — бог миловал. И как бы он живого человека штыком в сердце ткнул или в живот, он себе представить не мог и содрогался. А так — вроде в землетрясение попал, и никто ни при чем.
Но он видел и таких, кто перешагивал черту и становился мясник, которому интересно, что он не боится человека зарезать, и вроде себя испытывал, и радовался. Но когда и его настигало ранение, то и он выл и считал, что боль режет и надрывает его одного, а остальных милует…