А мальчик как каменный.
И пало на Зотова отчаяние, будто камень-алмаз непомерной цены. Блестит в глазах голодными молниями, переливается прозрачно, а сквозь него не видать ничего, кроме ледяного неба.
Отца убили под Белой Церковью, мама под колеса попала, уголь подбирала, не слыхала, как состав пошел, царица Дуська — от болезни живота, тоже на Семеновском кладбище схоронили, где мама, и отцов брат — по пятому году, и Танина мама — по двадцатому. Колька с Санькой воюют, Иван бандитом пропал, Мария сгинула, Афанасий — немой, записки Зотова каменным ветром унесло, и что думал, что прожито — нет его, будто и не жил. И осталась от рода Зотовых одна морозная пыль, вот и вся магия.
— Не вся, — сказал дед. — Я с бабушкой, да ты с Таней, да сын твой Сережка, и мы не пыль, Петька, а нового миротворного круга семя.
Серега вырос, Зотов его и не знал толком. До пятнадцатого года, когда Зотов на германскую пошел, мал был, в двадцатом — снова привыкать к мальчонке.
Обнял. А он как каменный.
— Это не он каменный, это ты каменный, — Таня говорит. — Он тебя боится… Ты по ночам кричишь. Подожди, придет лето — оттает.
Лето пришло, Зотов спит. И чудится ему, будто на него дышит кто-то — коротко, как щенок.
Зотов глаза открыл, Сережка от него отскочил. Смотрит. Зотов ему:
— Ты что, сыночек?
А он:
— А как убивают? Я не видел.
— Зачем тебе?
— Ты кричишь… мне тебя жалко.
Запер Зотов глаза на замок и ключ бросил в бездонный колодец, чтоб не видел сын, чего человеку век бы не видать.
— Не закрывай глаза, — говорит он. — Не надо.
Открыл Зотов глаза и спрашивает:
— Лето, что ли, пришло, сынок?
— Лето.
Как зиму и весну прожил, Зотов не помнит. Посмотрел он на сына, а он бледненький, как папироска.
— Сынок, бумаги где достать?
— У деда много. Принесть?
Ради тебя, сынок… ради тебя.
— У тебя в спине пуля засела?
— Нет, — отвечает Зотов, — осколок рубля. А откуда бумага-то?
«…Непрядвин, скорее всего, у Сифилитика те тетрадки мои добыл, потому и лютовал особенно в последний день своей дороги…»
— И краски есть, — говорит сынок, — фирмы Досекина. Я на складе набрал, а дед бумагу отнял.
— Какой склад?
— Сгорел склад.
Ради тебя, сынок… ради тебя… и ради норова своего.
И стал Зотов заново писать год за годом все десять лет своих необыкновенных для него воспоминаний, не то случайных, не то приказанных ему неведомым приказом.
И когда дожил он снова в мыслях своих до девятнадцатого года, до камеры смертников с высоким горизонтом, и когда пришил ниткой кусок из протокола, им выдранный, где Аграрий раскрыл о том, что нравственное целое есть гармония норовов, стоящих, как нота, каждый на своей строке, и что быдло есть фальшь и кураж, Зотов был рад, что написал и сохранил все это, потому что этим и уцелел душевно в двадцатом голодном и скорбном году, и понял о себе, что от норова своего отказываться не станет и не след, а станет искать свою строку, а куражиться не будет, но и над собой не даст и что он потому не быдло и быдлу с ним не совладать.
…Прижмись, Таня, поближе. Согреешься. Сынок мне бумагу уворовал. Склад сгорел, а бумага цела. Говорят, будто Асташенков вернулся и снова с маркизой, а я теперь богатый, — моя очередь.
7
Свирепую ту весну век не забудет Зотов, скрюченные пальцы ее погоды тянутся к горлу, хотят дыхание пресечь.
Ходили с войском подвалы обшаривать — не спрятан ли хлеб или золото, но находили дерьмо и книги, смерзлые талой водой. Весна то туда дернется, то сюда. Вдох, выдох, вдох, выдох…
«А подвалы грохочут, а штыки кирпичи скребут, и я прохожу мимо мерзлых книг, спотыкаясь о каменное дерьмо, и не могу те книги взять с собой и отогреть осторожно, потому что нет у меня дров даже для рождения ребенка моего и Таниного…
— Повидать бы хоть, какое оно, теплое море… — говорит Таня. — Петь, а оно правда — черное?
— Синее.
— А почему Черное?
— А хрен его знает… Ты потерпи, потерпи… Не трясет?
— Петя, надо бы мне дома рожать. У чужих людей страшно.
— В родильном доме все же доктора под боком и топят.
— А в доме бабушка… Петь, не молчи, Петя, не молчи…
— Я не молчу. Я семечки лузгаю».
Потом семечки эти Зотову боком вышли, когда ребеночек в родильном доме замерз.