- Ну и как же быть? — тупо спрашиваю я.
- Я тут видела одну рубаху, розовая, маленький воротник. Продается в «Детском мире», для плана.
- В каком мире? — спрашиваю.
9
Дорогой дядя!
В общем, сам видишь, к тому времени, как я все это осознал, я был совсем хорош.
Конечно, для дальнейшего романа можно было бы отрезать все, что вы прочли до сих пор. Но лучше все-таки этого не делать.
Все обожают цельность. Я до сих пор не могу понять — почему.
Где кто-нибудь когда-нибудь видел эту цельность? Цельность чего? Жизни?
Все обожают «преодоление».
Все обожают один конфликт на всю компанию.
Чего же я всегда хотел от искусства? Может быть, я хотел от искусства того, чего оно дать не может?
Я хотел от искусства того, что впервые реально мелькнуло в описанном выше воскрешающем телефонном разговоре. И значит, моя догадка — не мираж, а вполне природное явление, о котором не дискутируют, потому что оно незаметно. А незаметно оно потому, что слишком распространено. Как воздух. Ну, будем описывать.
Что ж ты болтал, Акакий Протопопов, что тебе так плохо, когда на самом деле тебе так хорошо? Что ж ты болтал, Акакий Протопопов?
Вот ты едешь по Москве, по Садовому кольцу. Ночью был туман, и ты едешь в такси. Какое хорошее слово «туман».
Видимость три с половиной метра. И автомобили, съехавшие с ума. А сейчас туман стал прозрачным, легким и почти стал небом.
Давай больше никогда не скули. Никогда, ладно?
Я понимаю, что это невозможно, но почему не пообещать? При такой погоде верится, что все обещания исполнимы. Мир опять новенький, простодушный и никем не изготовленный, он — как природная кожа, а не покупные штаны с этикеткой на заднице. И я закуриваю, потом снова закуриваю, потом снова. И всю эту дрянь выдувает ветер из опущенного стекла, и погода становится еще пронзительней.
А помнишь… Нет, этого не надо.
И такси сворачивает в боковую улицу.
Однажды в университете я заспорил со студентом-биологом, есть ли коренная разница между искусством и наукой, или на каком-то уровне они сливаются. Студент, высокий и красивый, был уверен, что это так и есть, и спорил со мной, спорил. И тогда я ему сказал, в чем разница.
- Вот я выхожу на улицу, тусклый, как дым в курилке и вижу: серый асфальт, серый забор, серая ворона, серое небо… Муть… А на другой день я выхожу на улицу с предвкушением радости и вижу: серый асфальт!.. Серый забор!.. Серая ворона!.. Серое небо! — и прекрасные до слез… Что же изменилось?.. Я… Может такое быть в науке? Она же объективна!
Я поднялся в старомодном, лязгающем лифте на четвертый этаж. В прекрасном лифте с проплывающими этажами, а не в автоматической собачьей будке, где оскаленные двери норовят тебя прищемить как помеху. Я пошел по коридору и видел в открытых дверях работающих людей и погоду в окнах.
- Здравствуйте, Вера Васильевна, — сказал я. Она кивнула мне, протянула руку и улыбнулась.
- Ольга Андреевна вас ждет, — сказала она.
Я отправился искать незнакомую мне Ольгу Андреевну, и мне было жаль, что я так быстро ушел. И мне перед ней стыдно, что я придумал себе имя Акакий, я — Гошка Панфилов, который всегда всем все высказывал прямо в лоб.
Незнакомую мне Ольгу Андреевну я не нашел, но этажами ниже мне встретился человек лет семидесяти и, протянув мне руку, сказал: «Я главный редактор. Меня зовут Сергей Николаевич. Идемте со мной. Я вам хочу рассказать, как все это будет». Я старался не раскисать. Я за собой это знаю. Если меня берут под уздцы, я сначала терплю, а потом могу перевернуть телегу. Я становлюсь неуправляемым, не жалею себя, и будь что будет. Но если я вижу ласку, нет, не комплимент, к комплиментам я отношусь настороженно, если я вижу ласку, то меня можно водить как медведя за кольцо в носу. Но здесь было еще кое-что, и все подтверждалось. Не хочется, как говорится, задешево продавать мысль, которая мне кажется новинкой. Чересчур дорого она мне обошлась. Цена ее — жизнь. Да и подкрепить ее чем-то надо.
В кабинете своего заместителя Сергей Николаевич усадил меня за круглый столик, сел рядышком и стал рассказывать, как все будет происходить там, в Тольятти, согласно предварительной программе, иначе все там не уложится и запутается. Но говорил он с трудом, и я видел, что ему нездоровится. А потом вдруг сказал: