И все остались как были: одни — продолжая сидеть, другие — стоя, в накинутых шинелях и уже сделав шаг к выходу. Женщины, сбившись стайкой, придвинулись к баянисту. А он спокойно и медленно, будто не на войне, будто и не на людях, пробовал певучие лады, заплетал неторопливую, задумчивую мелодию. И была эта мелодия незнакомой, не слышанной никогда прежде и вместе с тем не чужой. Была она очень своей, русской, деревенской, и простой, и в то же время загадочной, как просты и загадочны земля, небо, сама жизнь.
Рассвет подступил ближе и теперь заглядывал в окна откуда-то из-за соседних с усадьбой кленов. От него не стало ни теплее, ни мягче, только тревожнее.
Василенок, не меняя позы, сидел, склонив голову набок, вслушиваясь в творимую им песню, и теперь уже было видно лицо его — серьезное и отрешенное. Его слушали так же серьезно, задумавшись, и никто не заметил, как мелодия, казалось, только что сочиненная самим баянистом, перелилась вдруг в знакомую, запетую за деревенскими хмельными столами песню. И была она и той, и не той, словно вслед за людьми, отхлебнув от чаши войны, переменилась и песня.
Василенок играл негромко, и так же негромко и осторожно лег на музыку чистый певучий голос. Не сразу разобрал Виктор, кто поет, и лишь по тому, куда повернули головы стоявшие за спиной баяниста колхозницы, понял.
Пел красивый кудрявый парень в грязной, обожженной пилотке. Пел, продолжая сидеть, так, словно с кем-то тихо, печально разговаривал. Словно бы думал... Вспоминал.
— Шу-мел ка-мыш, — рассказывал его свободный, без малейшего напряжения голос. — Де-ре-вья гнул-лись. А ноч-ка те-мная бы-ла...
И Виктор удивился тому, как целомудренно звучит эта разудалая, лихая, пьяная песня.
— Од-на воз-люб-лен-ная па-ра, — выше поднимал парень, и голос его креп, наливался волнением, звенел тоской и разлукой.
Ему никто не мешал, не пробовал вступить, подтянуть. Никто не решался прикоснуться к очистившейся и словно рожденной заново песне. Она рвалась к потолку, билась в рассветные окна. И была в ней отчаянная, пронзительная тоска по шальным деревенским свадьбам, праздничным богатым застольям, по вольным — до утра — гулянкам и тайным свиданиям где-нибудь за селом.
Певец поднялся из-за стола, прошел к дальнему окну. Баян вполголоса повторил последнюю фразу. И снова, припав к музыке, взметнулся в отчаянии голос:
— Всю ночь гу-ляа-ла до ут-ра...
Виктору стало беспокойно за парня: а вдруг сорвется?.. Но голос летел по-прежнему легко и свободно, и, казалось, нет ему конца, нет предела.
Билась, плакала в песне неизбывная тоска по прежней, простой жизни и беззвучно, таясь друг от друга и от солдат, плакали женщины.
Теперь все понимали, что в сердечной и горькой встрече их не хватало именно песни. Такой вот простой, бесхитростной, запетой по всей России.
Парень смолк, и баян, собирая мехи, опять вздохнул протяжно и тихо. Василенок замедленно, все еще в ритме песни, снял баян с плеча, поставил на столик. Обнял кудрявого парня:
— Спасибо, Антоха.
— А теперь пошли, — резко поднялся Виктор и сказал, обращаясь к женщинам: — Спасибо вам...
Солдаты вразнобой повторили «спасибо», и тогда завыли, заголосили бабы, а те, что постарше, заобнимали солдат, заприпадали к их продымленным, жестким шинелям, запричитали, прощаясь. И так, словно провожали на войну своих, из родной, кровной семьи, продолжая голосить, вышли они вместе с солдатами во двор, на дорогу, прошли чуть ли не до самой реки, понимая, что уже мешают, задерживают, и не находя сил повернуть обратно.
— Ну, бабоньки, — остановила их та, кого прозвали потом Командиршей. — Хватит, Назад надо вертаться. — И сказала солдатам:
— Хоть и не верите: храни вас бог!
Они прыгали в кузов медленно пылившей по большаку машины. Перегибаясь через борт, еще и еще прощались.
Запыхавшись, прибежала молодуха с баяном:
— Возьмите. Что же оставили?
— Не донести, пожалуй, — возразил Василенок, — Поберегите. Вернемся — сыграем. Веселую...
Шофер прибавил скорость, но вслед за машиной, вырвавшись из толпы, вдруг побежала сама Матвеевна, крича и размахивая руками.