— Маркони? — позвал он.
Маркони не отвечал. Его не было видно.
Дондог осмотрел место, на котором на протяжении всех этих черных часов сидел Маркони, вытянув ноги, упершись хребтом в ту неотпираемую дверь, которую кто-то словно забаррикадировал изнутри. Между отпечатком ягодиц Маркони и дверью агонизировал, лежа на спине, таракан, медленно сучил ногами, в последний раз демонстрируя бесполезные навыки китайского бокса. Из-за влаги, выделяемой всеми поверхностями в 4А, следы на полу слегка блестели. Можно было подумать, что там и сям пробуксовал захожий турист с пропитанными сепией подметками.
Дондог поднял себя на ноги. Ночь измарала и его. Его собственные позиции были исполосованы черными как уголь скользкими лессировками. Раздавленные насекомые испещрили одежду, серое лицо тигриными полосами.
Несколько секунд он обследовал квартиру.
Маркони нигде не было.
Я снова застонал, говорит Дондог.
Я не мог поверить, говорит Дондог, что заснул настолько глубоко, что это могло поспособствовать исчезновению Маркони. Конечно, я всю ночь перелопачивал воспоминания о Габриэле Бруне, усваивал их, вороша картины времен, предшествовавших моему рождению — или рождению Шлюма, — но за этим занятием не переставал краем глаза присматривать за Маркони, пребывает ли он в неподвижности или перемещается в темноте. Я присматривал за ним, как мне казалось, не отвлекаясь ни на минуту.
Дондог последовал за отпечатками шагов, говорит Дондог. Открыл входную дверь и вышел из квартиры, уверенный, что далеко уйти Маркони не мог. Хоть лестничная площадка и не кишела тараканами, но дюжина там все-таки ютилась, и они тут же смотали удочки. Со всех ног припустили в 4В и 4С, шурша на бегу, словно шептали. Оставленные Маркони отметины вели на лестницу.
На пол-этажа ниже на полу сидел Маркони, обмякший, распростав ноги, и шумно дышал, словно толстяк, которому пришлось изрядно пробежаться или которого душит страх. Над головой у него, распространяя ужасающую затхлость, зияло жерло мусоропровода.
— А, вот вы где, Маркони, — сказал Дондог. — Никак не мог понять, куда…
— Мне нужно было глотнуть воздуха, — сказал Маркони. — А на балконе настоящее пекло. Лучше уж лестница.
— Стоило бы меня предупредить, — сказал Дондог.
— Я не хотел вас прерывать, — выдохнул Маркони. — Вы говорили во сне. Рассказывали подчас просто невыносимые вещи. Я предпочел выйти.
— Я не спал, — сказал Дондог.
— А выглядело точь-в-точь как, — сказал Маркони.
На лестничной клетке разразилась долгим стрекотом экваториальная цикада, потом опять стало возможным вести диалог. Издалека, как и ночью, не переставало доноситься биение насосов, удары в шаманский барабан. В шахте мусоропровода завывал грязный ветерок.
— В какой-то момент вы заговорили о Гюльмюзе Корсакове, — сказал Маркони.
— Ну и? — сказал Дондог.
— Ему отрубили саблей голову, а потом забили и расстреляли за саботаж, а потом год за годом каждое утро ссали ему прямо в лицо, — распалился Маркони.
— Ну и? — сказал Дондог.
Маркони пожал плечами. По его лбу стекали огромные капли пота. Бобочка и штаны вызывали отвращение.
— Он даже не участвовал в уничтожении уйбуров, — приводил доводы Маркони. — Он не был даже на вторых ролях. Просто посредственность, каких на земле миллиарды.
— Знаю, — сказал Дондог. — Он платит за других.
— Но вы-то, Бальбаян, со своими идеями всеобщего равенства, как вы можете принять…
— Знаю. Так ополчиться на него непростительно.
— А, вот видите? — сказал Маркони.
— Я поступаю так прежде всего в память о Габриэле Бруне, — сказал Дондог.
Маркони приподнялся. Он задыхался, на его заурядной одутловатой физиономии читалась предельная усталость. В тех местах, где ее не тронула плесень, его кожа напоминала по цвету папье-маше, руки дрожали. Он походил на слепца, которому задали трепку. Чтобы выпрямиться, ему пришлось уцепиться за смердящий зев мусоропровода. Он извивался по вертикали и, когда выпрямился, продолжал ощупывать, пытаясь обрести уверенность, пришедшие в негодность шарниры, рамку из ржавого металла, щербатое нутро трубы. При первых же маневрах бегающий взгляд Маркони случайно встретился со взглядом Дондога и тут же от него ускользнул. Его лишенные всякой жизненности глаза не фокусировались ни на чем конкретном.