После чего Маркони как-то странно свесил голову на плечо.
— Закрыта? — спросил он.
— Кто? — сказал Дондог.
— Дверь на балкон, — просипел Маркони.
— Не знаю, — сказал Дондог. — Собираюсь ее открыть.
— И побыстрей, — согласился Маркони.
Теперь он весь ушел в созерцание пола, какой-то конкретной точки пола. И не двигался.
Дондог снова взялся за занавеску. На него дождем хлынули ошметки ткани и мертвые крылышки. Он старался совсем не дышать. Теперь он пытался сдвинуть дверь по пазам. Дверная ручка, оконное стекло, алюминиевая рама сопротивлялись и содрогались под его усилиями, наконец возник просвет. Дондог сумел его увеличить и выбрался наружу, дабы поскорее насладиться глотком-другим не такого гнилостного воздуха. Чтобы отогнать вездесущую моль, приходилось размахивать перед лицом руками.
Маркони присоединился к нему, тоже отмахиваясь от сбившегося в рой противника, с отвращением похрюкивая и отплевываясь, да и что оставалось делать, когда на языке у тебя восьмимиллиметровая в размахе крыльев тварь, лишенная всякого вкуса.
Небо снаружи было неподвижно серым, говорит Дондог. Над этой крышкой на котелке солнце себя не щадило. Из-за влажности зной становился просто адским. Маркони вытянул руки и, помогая себе проложить путь кончиками пальцев, подобрался к перилам балкона. На лбу у него выступили крупные капли пота, говорит Дондог. Я избавился от своей телогрейки, повесив ее на веревку для белья, которая с незапамятных времен поддерживала остатки твердой, как дерево, дерюги, потом облокотился рядом с Маркони. Мы оба были измотаны высокой температурой. Пот лил с нас ручьем.
Было пять часов, один из самых невыносимых моментов дня. Даже если бы в этот миг хлынул тропический ливень, ему бы не удалось облегчить атмосферу.
Маркони никак не мог перевести дух. Он обшаривал своим двусмысленным взглядом облака и промакивал левым запястьем щеки. Сия брюхатенькая личность выглядела довольно комично, но из-за так и не утративших актуальности вопросов касательно швиттов и слепцов излучала при этом что-то мрачное.
— Знаете, Бальбаян, — сказал он, помолчав. — Изо дня в день мне в этот час кажется, что я вот-вот подохну. Я же не отсюда, я с севера, и никак не могу приспособиться к здешнему климату. Не переношу эту жару. Ночью она не дает вам спать. Днем убивает.
— Да, она сурова, — сказал Дондог. — В самом деле сурова.
Какое-то время они помолчали. Поблизости долгим пронзительным стрекотом разразилась цикада. Маркони повел в ее сторону ухом, бестолково прошелся головой перед пейзажем. Он в пейзаж вслушивался. Глаза его застыли на месте.
Балкон выходил на лишенную всякой прелести обширную и унылую чересполосицу заброшенных строительных площадок, незавершенных построек и невнятных участков земли, загроможденных рыжеющим металлоломом и горбылем. Виднелись деревья. Кое-где на террасах сохло белье, но не было видно ни души. Покрывавшие все ровным слоем травы вкупе с лианами придавали всем предметам зеленоватый, чрезвычайно нежный вид. Время от времени в воздух на несколько метров поднимались большие черные птицы, чтобы тут же спланировать на прикрытое растительностью, богатое отбросами или пищей место. По сути дела, эти образы ничуть не отличались от тех, что стали привычны Дондогу в последний период его жизни, после того как его перевели в южные лагеря.
На лице Маркони, как и Дондога, пыль вкупе с раздавленной молью сложилась в жутковатые полосы.
— Видите там, внизу, такие приземистые, совершенно серые дома с просмоленными крышами? — внезапно встрял Маркони.
— Нет, — сказал я.
Я попытался проследить за его взглядом, говорит Дондог. Голова Маркони была повернута к небу. Глаза действовали, но он ни на что не смотрел.
— Внизу, среди деревьев, — подсказал он.
Теперь он указывал левой рукой на условную треть пейзажа. Вяло обвел эту треть.
— А, да, вижу, — сказал Дондог. — Бетонные одноэтажки.
— Это Кукарача-стрит, — сказал Маркони.
Бетонные одноэтажки среди деревьев, с просмоленными крышами. Дондог к ним присмотрелся. Ничего особенного.
— Кукарача-стрит, — повторил он. — Ну и что?
— Там вам предстоит умереть, — сказал Маркони.