— Но ведь это безумие! — воскликнул я. — Борись с этой слабостью, потому что она просто подла!
— Пусть будет так, — ответила она, — но это одно держит меня над водой! Если б хоть один раз в жизни я не любила вот так, совершенно бескорыстно, разве я смогла бы перенести сознание своей низости? То, что вы называете слабостью, подлостью — будет, должно быть, единственным моим оправданием перед Богом. Я всем продавалась, ему я отдаюсь. У всех я брала деньги, но он берет у меня.
Она сказала это так просто, с такой убежденностью, что мне стало стыдно за свой упрек. Мне одинаково мало была смешна эта престарелая женщина, с таким воодушевлением говорящая о своей любви, как и та, этажом выше, маркграфиня, в угасающем духе которой до сих пор блистал блуждающий огонек никогда в действительности не испытанных материнских чувств. Молча я пожал руку Виргинии. Она посмотрела на меня с благодарностью за то, что я понял ее. Я вынул немного денег и положил на стол возле ее кровати.
— Оставляю тебе здесь, — сказал я, — на необходимое. Завтра я опять осмотрю твои раны.
Она удержала меня за рукав. В глазах у нее были слезы.
— Спасибо вам, — шептала она, — за вашу доброту… Но послушай те, не сердитесь на меня… Если придет Леон с раскаяньем, что мучил меня, что меня избил… если он опять попросит денег… знайте, я не смогу удержаться и отдам ему все… Так лучше возьмите их назад… эти ваши деньги… Вы, я знаю, не хотели бы, чтобы я отдала их ему.
— Они твои, — сказал я, — ты можешь поступить с ними, как тебе угодно. Я не буду спрашивать, что ты с ними сделала.
Она еще сильнее сжала мою руку, захлебываясь от плача.
— Пусть Бог вам воздаст за это, — наконец сказала она. — Я женщина погибшая и недостойная сочувствия, но не всегда я такой была. Ах, может быть я не была бы тем, что я теперь, если б не умер мой брат… Бедный мой Теодор! Ему еще не было и восемнадцати лет, когда он умер в семинарии, там, далеко, в Бретани, где мы оба родились… Ах, мой Теодор, — это был ангел чистоты! Он был моложе меня и такой простой, такой добрый! Он еще был у родителей, когда я ушла на службу в Париж. Он любил меня до страсти и так тосковал, так тосковал обо мне! Он не имел понятия, что такое грех, в который я вскоре впала.
Я бросила службу и повела разгульную жизнь. Не из необходимости, не из нужды отдалась я разврату, это было из легкомыслия. А потом — я хотела быть богатой. Мечтала вернуться в Бретань, купить себе домик с садом и иметь драгоценности, наряды, серебро! На службе столько не заработаешь! Ах, Бог наказал меня, вы видите, я умираю от нужды…
А представьте вы себе такое предостережение: однажды, во время пирушки в веселом обществе, какой-то коммивояжер вдруг рассказывает, что он был в Понт-Авене, в моем родном краю, и что там какой-то мальчик, которого он встретил в лесу, спрашивал его, не живет ли он в Париже, а когда он ответил, что да, мальчик радостно закричал: «Так в таком случае вы должны знать Виргинию, мою сестру, которая служит у господина Делатра на улице де Ренье! Как же вы можете не знать ее!» Поднялся громкий смех над наивностью маленького бретонца, но я плакала, потому что поняла, что мальчик, который расспрашивает в лесу прохожих обо мне, был Теодор, так как это я у господина Делатра на улице де Ренье имела свою первую службу! Скажите, разве это не был перст Божий, что кто-то в этом развратном обществе невольно должен был мне напомнить моего ангела-брата?.. А тогда все так смеялись! Одна я плакала — но все же на добрый путь не вернулась!..
Она замолчала, а лицо ее подернулось какой-то смертельной грустью. Я утешал ее, как мог. Она несколько успокоилась. Я собрался уходить.
— Подайте мне, — попросила она, — вон ту фотографию, что стоит на окне. Это Леон. Год тому назад мы были с ним вместе на ежегодной ярмарке пряников на площади Народа. Там в одном из балаганов был фотограф — и он сделал мне этот портретик Леона так изумительно дешево! А потом Леон купил мне свинку из пряника с написанным на ней желтым сахаром моим именем. Мы съели ее вместе. Эта свинка должна была принести нам счастье.