Мое любимое время. Нет уже ни комаров, ни оводов, свет падает косо, не режет глаза, а играет — скорее подсвечивая мир за окном, чем освещая. В воздухе витают печаль и нити паутинки. Звенят мухи, воздух дрожит и замирает. В доме пахнет сушеными травами — аконитом, чертополохом, волчьим лыком, — а еще зрелой брагой. Осенние цветы — цинии, настурции, астры и георгины — угасают в саду. Желтая трава, красный щавель у забора (эх, пора копать картошку!). Опадает рябина. Время от времени с неба доносится журавлиный крик, невольно задираешь голову. Глядя на журавлиный клин, я порой завидую птицам. В лесу россыпи волнушек и груздей.
3 сентября
Захожу в библиотеку в Великой Губе, а там Ольга Егоровна слезами каталог поливает. На вопрос, что случилось, всхлипывает и толкует про какую-то школу в Беслане, про голых детей, про начало штурма. Егоровне невдомек, что я никак не пойму, о чем речь.
— Это не люди, не люди, не люди! — заливаясь слезами, повторяет она.
Наконец из ее рыданий вылавливаю информацию: первого сентября (я был тогда в Космозере, где нет ни телевидения, ни прессы, ни радио), то есть в первый день учебного года, чеченские террористы захватили одну из школ в Северной Осетии, согнали учителей, родителей и детей в спортзал, заминировали здание и засели в окнах со снайперскими винтовками, стреляя во все, что движется.
— Представляешь, эти бедняжки сидят там без одежды и еды уже третьи сутки, — Ольга снова заливается слезами, — я от телевизора не могу оторваться, так страшно!
Просто удивительно, что Ольга Егоровна в результате не родила раньше срока. Вопрос: кто тут больший террор устраивает — несчастные чеченцы, у которых напрочь снесло башку, или тележурналисты? Ведь террористы, угрожая смертью нескольким сотням заложников, держат в страхе полтора десятка (ну хорошо, несколько десятков) тысяч людей, непосредственно связанных с происходящим, а вот телевидение, демонстрируя все это в прямом эфире, терроризирует миллионы зрителей, приковывая тех к экранам — словно под дулом автомата! Так кто на самом деле сеет страх? Кто распространяет панику? И кому за это полагается пуля в лоб, а кому — гонорар?
Я уже давно не смотрю телевизор и благодаря этому живу словно бы на другой планете, чем те, кто питает свои мозги кашей СМИ. Пожалуй, на Кейп-Коде я впервые ощутил: нет ничего общего между миром, познаваемым непосредственно, и миром, переживаемым посредством телевидения. Я жил там в деревянном доме на берегу Атлантики, без телевизора. Американцы тогда — как и теперь — воевали в Персидском заливе, президентом тоже был Буш — отец нынешнего. Проведя несколько недель наедине с жирными чайками Восточного побережья, грохотом океана и безмолвными ландшафтами Эдварда Хоппера, я поехал в Бостон — навестить друзей, и мне показалось, будто я попал в салон компьютерных игр. Все поглощены военной операцией на экране — «Бурей в пустыне».
Так сложилось, что несколько месяцев спустя я сам оказался на фронте — в Абхазии. Причем отнюдь не в роли корреспондента. И там невольно стал свидетелем забав пьяной грузинской солдатни на сухумском пляже — стрельбы по обезьянкам и людям, группового изнасилования женщины на глазах у мужа, сдирания с него скальпа (в награду «герою» — бутылка шампанского). Однажды вечером в санатории, который служил оперативным штабом, я краем глаза увидел по телевизору репортаж с этого сухумского пляжа — и вдруг представил своих бостонских друзей: вот они сидят, развалившись, перед телевизором, с банкой «гинесса» в руке, хрустят фисташками и спорят — имеет CNN право показывать окровавленные гениталии изнасилованной девушки без ее согласия или нет?
— А лицо?
— Почему бы и нет? — словно бы слышу я голос Майка, приятеля Сьюзен Зонтаг[84]. — Камера, мои дорогие, — все равно что паспорт, она позволяет пересекать границы, закрытые для прочих смертных. Человек с камерой — «чистое видение», как в дан-йоге, — надеюсь, вы понимаете, о чем я. Объектив, как следует из самого слова, объективен…
— Я бы не хотела, чтобы меня видели в такой ситуации, — прерывает его Нэнси, — это хуже порнографии. Те, кто трахается перед камерой, делают это добровольно и за деньги. А тот, кто умирает на глазах у зрителя, обычно не осознает, что за ним наблюдают. Я уж не говорю про гонорар. Деньги за искаженные болью лица, за оторванные конечности, окровавленные кишки и обезумевшие от ужаса глаза получают люди, которые все это показывают. Устраивают из смерти шоу! А ведь смерть более интимна, чем секс. Так почему же никто не спрашивает у умирающего разрешения нарушить интимность его кончины?